Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Наконец, здесь необходимо сказать решающее слово о «пруссачестве» и «социализме». В 1919 году я сопоставлял их, живую идею и господствующий лозунг целого столетия, и — хочется сказать, само собой разумеется, — не был понят. Сегодня не умеют читать. Это великое искусство вымерло еще во времена Гете. «Массу» напечатанного просматривают и, как правило, читатель деморализует книгу. Я показал, что в рабочем классе, организованном Бебелем в огромную армию с ее дисциплиной и преданностью, чувством товарищества и готовностью к любым жертвам, сохранился тот самый старый прусский стиль, который впервые проявился в битвах Семилетней войны [255]. Речь шла об отдельном «социалисте» как характере, о его нравственных императивах, а не о вбитом в его голову социализме, являвшемся прусской смесью из тупой идеологии и пошлой алчности. Я также показал, что этот тип «пребывания в форме» для решения определенной задачи выводит свою традицию от Ордена немецких рыцарей [256], которые в готические столетия, — как и сегодня, — несли вахту на границе фаустовской культуры с Азией. Эту этическую установку, бессознательную как любой настоящий стиль жизни, может воспитать и пробудить только живой пример, а не речи и письма. С особой яркостью она проявилась в августе 1914 года — армия воспитала Германию — и была предана партиями в 1918 году, когда государство прекратило свое существование. После этого дисциплинированная воля возродилась в национальном движении, не в его программах и партиях, но в нравственной установке одиночек [257], и возможно, что на этой основе немецкий народ будет медленно и настойчиво воспитываться для решения трудных

задач ради своего будущего, а это необходимо, чтобы не погибнуть в предстоящей борьбе.

Но тупоголовые люди не могут выйти за рамки марксистского мышления прошлого века. Во всем мире они понимают социализм не как нравственную жизненную форму, а как экономический социализм, как социализм рабочих, как массовую идеологию с материалистическими целями. Программный социализм любого вида есть мышление снизу, основанное на пошлых инстинктах, апофеоз стадного чувства, которое сегодня повсюду скрывается за лозунгом «преодоление индивидуализма». Это противоположность прусского отношения к жизни, на примере вождей понимающего необходимость дисциплинированного самопожертвования и обладающего внутренней свободой в исполнении долга, способностью приказывать самому себе, самообладанием для достижения великой цели.

Напротив, рабочий социализм в любой форме, как я уже показал, имеет английское происхождение и возникает около 1840 года одновременно с господством акции как победоносной формы безродного капитала. Оба являются выражением манчестерского капитализма свободной торговли: этот «белый» большевизм является капитализмом снизу, капитализмом заработной платы, так же как спекулятивный финансовый капитал по своим методам является социализмом сверху, социализмом биржи. Оба имеют одни и те же духовные корни в мышлении деньгами, торговле деньгами на брусчатке мировых городов — и неважно, идет ли речь о размере заработной платы или о прибыли от биржевых операций. Между экономическим либерализмом и социализмом не существует противоречия. Рынок труда является биржей организованного пролетариата. Профсоюзы являются трестами для выдавливания заработков с той же направленностью и методами, что и нефтяные, стальные и банковские тресты англо-американского образца, финансовый социализм которых проникает в возглавляемые специалистами предприятия, подчиняет их себе, высасывает из них все и овладевает ими вплоть до планово-хозяйственной экспроприации. Опустошительные, отчуждающие свойства пакетов акций и долевого участия, отделение простого «обладания» от ответственной руководящей работы предпринимателя, который уже не знает, кому собственно принадлежит его завод, еще очень мало изучены. Таким образом, производство становится безвольным объектом биржевых махинаций. Только при господстве акций биржа, бывшая раньше простым вспомогательным средством экономики, стала принимать решения, затрагивающие всю экономическую жизнь. Эти финансовые социалисты и руководители трестов, такие как Морган [258] и Кройгер [259], вполне соответствуют вождям массовых рабочих партий и русским хозяйственным комиссарам: натуры торговцев с одинаковым вкусом выскочек. С обеих сторон сегодня, как и во времена Гракхов, нападению подвергаются консервативные силы государства, армии, собственности, крестьян и предпринимателей.

Но прусский стиль означает не только приоритет большой политики перед экономикой, ее дисциплинирование посредством сильного государства, что предполагает свободную инициативу частного предпринимательского духа. Меньше всего он означает партийную программную организацию и сверхорганизацию экономики, доходящую до устранения идеи собственности, которая именно у германских народов означает свободу экономической воли и право распоряжаться тем, что принадлежит тебе [260]. «Дисциплинирование» — это обучение породистой лошади опытным наездником, а не втискивание живого тела экономики в планово-экономический корсет или превращение его в размеренно стучащую машину. Прусский — означает аристократический жизненный порядок, основанный на иерархии достижений. Прусский — это, прежде всего, безусловный приоритет внешней политики, успешного управления государством в мире государств, перед внутренней политикой, которая должна лишь поддерживать нацию в форме для решения этой задачи и которая становится бессмыслицей и преступлением, если начинает преследовать свои собственные, независимые от внешней политики, идеологические цели. В этом состоит слабость большинства революций, чьи вожди, выдвинувшиеся благодаря демагогии, не умеют делать ничего иного и потому не знают, как найти путь от партийного к государственному мышлению — подобно Дантону [261] и Робеспьеру [262]. Мирабо и Ленин умерли слишком рано, Муссолини повезло. Но будущее принадлежит великим людям фактов, после того как улучшатели мира, начиная с Руссо, распылились по сцене мировой истории и исчезли без следа.

Наконец, прусский означает самодисциплинирующий характер, которым обладал Фридрих Великий, выразивший его фразой «первый слуга своего государства». Такой слуга не является прислугой, но когда Бебель говорил о том, что немецкий народ имеет рабскую душу, то он был прав относительно большинства. Его собственная партия доказала это в 1918 году. Лакеев успеха у нас больше, чем где бы то ни было, хотя они во все времена и у всех народов составляют человеческое стадо. Не важно, совершает ли византизм свои оргии перед денежным мешком, политическим успехом, титулом или только перед шляпой Гесслера [263]. Когда Карл II [264] высадился в Англии, то внезапно исчезли все республиканцы.

Быть слугой своего государства — аристократическая добродетель, которой обладают лишь немногие. Если это и «социалистично», то только в смысле гордого и исключительного социализма для людей расы, для избранников жизни. Пруссачество — это нечто очень благородное, направленное против любой разновидности большинства и господства черни. Таким был Мольтке, великий воспитатель немецких офицеров, величайший пример истинного пруссачества XIX века. Граф Шлиффен [265] выразил его личность в лозунге: мало говорить, много делать, быть больше, чем казаться.

Из этой идеи прусского бытия будет исходить окончательное преодоление всемирной революции. Других возможностей не существует. В 1919 году я уже говорил: не всякий, кто родился в Пруссии, является пруссаком; этот тип возможен везде в белом мире и действительно встречается, хотя и очень редко. Он повсюду составляет основу предварительной формы национальных движений, которые не являются ничем окончательным, и следует задаться вопросом, в какой мере удастся освободить его от быстро устаревающих, популярных партийно-демократических элементов либерального и социалистического национализма, которые пока в нем господствуют. Молчаливое национальное чувство англичан около 1900 года, ставшее сегодня столь неуверенным, хвастливый бессодержательный шовинизм французов, который шумно проявился в деле Дрейфуса [266], относятся сюда же, в первом случае это связано с культом флота, во втором — с культом армии. В Америке нет ничего подобного, — стопроцентный американизм есть только на словах, — но она нуждается в этом, если хочет в качестве нации пережить грядущую катастрофу между подкрадывающимся коммунизмом и уже подорванной финансовой олигархией. Прусская идея направлена как против финансового либерализма, так и против рабочего социализма. Для нее подозрительны массы и большинство любого рода, все, что является «левым». Прежде всего, она направлена против ослабления государства и его унизительного использования в экономических целях. Она является консервативной и «правой» и произрастает из первоначальных сил жизни, пока те еще имеются у нордических народов, из инстинкта власти и собственности, инстинкта собственности как власти, инстинкта наследования [267], плодовитости и семьи — ведь все это неразделимо, — инстинкта различения иерархии и общественного строя. Смертельным врагом последнего был и остается рационализм с 1750 до 1850 года. Современный национализм, вместе со скрытой в нем монархической установкой, — переходное явление. Он является стадией, предшествующей грядущему цезаризму, каким бы отдаленным тот ни казался. Сегодня отвращение вызывают все либеральные и социалистические

партии, все виды народничества, постоянно компрометирующего свой объект, все, что выступает в массовом порядке и жаждет сказать свое слово. Это движение, как бы оно ни скрывалось под «современными» тенденциями, будет иметь будущее и вождей будущего. Все действительно великие вожди в истории движутся вправо, из какой бы глубины они ни поднимались: по этому признаку узнают прирожденных господ и властителей. Это относится как к Кромвелю и Мирабо, так и к Наполеону. Чем более зрелым становится время, тем более многообещающим становится этот путь. Сципион Старший поплатился карьерой и умер на чужбине из-за конфликта между традициями своего рода, запрещавшими ему беззаконную диктатуру, и тем историческим положением, в котором он оказался, сам того не желая, в результате спасения Рима от карфагенской опасности. Революционное движение тогда только начинало подрывать насыщенные традицией формы, так что позиция Сципиона Младшего по отношению к Гракхам была еще слабой, а позиция Суллы по отношению к Марию — уже очень сильной. Так продолжалось вплоть до тех пор, пока Цезарь, начинавший как приверженец Каталины, не встретил больше никакого партийного сопротивления, ибо сторонники Помпея [268] были не партией, а последователями одиночки. Мировая революция, как бы мощно она ни начиналась, заканчивается не победой или поражением, а разочарованием толкаемых вперед масс. Ее идеалы не отвергаются, они становится скучными. В конце она уже не в состоянии увлечь за собой кого-либо. Кто говорит о конце «буржуазии», тот тем самым показывает, что он пролетарий. К будущему он не имеет никакого отношения. «Небуржуазное» общество может удержаться лишь благодаря террору и лишь в течение нескольких лет — и тогда все пресыщаются им, не говоря уже о том, что со временем рабочие вожди превращаются в новую буржуазию. Но без вкуса истинно властных натур.

Социализм в любом виде сегодня устарел точно так же, как и его исходные либеральные формы, как и все, что связано с партией и программой. Столетие культа рабочего — с 1840 по 1940 год — уходит в прошлое. Кто сегодня воспевает «рабочего», тот не понял время. Чернорабочий вновь становится частью национального целого, но уже не как избалованный любимчик, а как низшая ступень городского общества. Выработанные классовой борьбой противоречия снова становятся различиями высокого и низкого, и все согласны с этим. Таким же было разочарование времен римских императоров, когда перестали существовать подобные экономические проблемы. Но сколько всего еще будет уничтожено и уравнено в последний период мировой социалистической анархии! Так много, что у некоторых белых народов больше не останется материала, из которого цезарь мог бы создать свое творение, свою армию — ибо в будущем армии вытеснят партии — и свое государство.

Может ли вообще то, что во всех белых странах, участвовавших в войне, неясно называется «молодежью», «фронтовым поколением» [269], стать несущим фундаментом для таких мужей и задач будущего? Глубокое потрясение великой войной, которая вырвала весь мир из вялой иллюзии безопасности и прогресса как смысла истории, нигде не проявляется так ясно, как в оставшемся после нее духовном хаосе. То, что он ни в малейшей степени не осознан, и что люди мнят себя носителями нового порядка, как нельзя лучше свидетельствует о его наличии. Людям, родившимся около 1890 года, не хватало перед глазами примера действительно великого вождя. Образы Бисмарка и Мольтке, не говоря уже о похожих фигурах из других стран, исчезли в тумане исторической литературы. Они могли быть масштабом подлинного величия, но для этого должны были присутствовать в настоящем, между тем как война не выявила ни одного значительного монарха, ни одного выдающегося государственного деятеля, ни одного победоносного полководца. Здесь не помогут никакие памятники и названия улиц. Следствием этого стало полное отсутствие чувства авторитета, с которым миллионы участников окопной войны с обеих сторон вернулись домой. Это проявилось в беззастенчивой юношеской критике всего существующего, людей и вещей, без малейшего следа самокритики. Над вчерашним смеялись, не подозревая о его сохраняющейся силе. Прежде всего, это проявилось в той манере, в которой повсюду призывали к диктатуре по собственному вкусу, не зная или не признавая ни одного диктатора, в которой вождя сегодня избирали и боготворили, а завтра отвергали — Примо де Ривера [270], д'Аннунцио [271], Людендорф [272]. Власть вождя обсуждали в качестве проблемы, вместо того, чтобы быть готовым признать ее как факт, если она когда-либо наступит. В речах господствовал политический дилетантизм. Каждый диктовал своему будущему диктатору то, к чему тот должен стремиться. Каждый требовал дисциплины от других, так как не был способен к самодисциплине. Все погрязли в истерии программ и идеалов, поскольку забыли, что такое государственный руководитель. Произнося и записывая речи, предавались пустым мечтаниям о том, что необходимо изменить в первую очередь, — ибо такая возможность предполагалась как нечто само собой разумеющееся.

Недостаток уважения к истории никогда не был столь значительным, как в это время. Никто не знал и не желал всерьез воспринимать то, что история имеет свою собственную логику, перед которой терпят крах любые программы. Бисмарк добился своей цели именно потому, что понял ход истории своего века и слился с ним. Это была великая политика как искусство возможного.

Среди этой «молодежи» всех белых стран, которая желала «завершить» двухвековую мировую революцию снизу, поскольку не поняла ее, а именно в образе большевизма, от которого она сама многое переняла, повсюду раздаются типично революционные крики против «индивидуализма» — в Германии, Англии и Испании. Все они сами были мелкими индивидуалистами — очень мелкими, без таланта, без глубины, и именно поэтому одержимыми судорожной потребностью быть правыми. И потому они презирали превосходство более достойных, которым был свойственен, по меньшей мере, намек на скепсис относительно самих себя. Революционеры не понимают юмора, в этом их беда. Мелкое упрямство и недостаток юмора — определение фанатизма. Им даже в голову не приходило, что власть вождя, авторитет и уважение несовместимы с «социализмом». Среди интеллектуалов против воли всех белых странах этот антииндивидуализм является теоретической модой момента, каковой вчера являлся индивидуализм, который не очень отличается от первого. Каким бы суетливым ни был подобный духовный склад, другого им не дано. Это литераторство больших городов и больше ничего; здесь нет ничего нового, поскольку об этом мы слышим со времен якобинцев. Недостаток разума еще не означает преодоление рационализма.

В чем же состоит «социализм» этих героев, готовых идеи в поход против свободы личности? Это безличностный азиатский коллективизм Востока, дух великой равнины в сочетании с западным levee en masse 1792 года. Что, собственно, там поднимается? Ничтожества, чьей единственной силой является их численность. В этом скрыто очень много подпольного славянства (Slawisches), остатки доисторических рас и их примитивного мышления, а также зависть к России (Russentum), неразвитая воля которой освобождает ее от муки неполноценных чего-то желать, не зная чего, быть вынужденными желать, но не решаться на это. Тот, у кого не хватает мужества быть молотком, должен смириться с ролью наковальни. Она не без удобств. Стремление избавиться от собственной воли, спрятаться в ленивом большинстве, счастье рабской души не иметь забот господина — здесь все это прикрыто красивыми словами. Романтика никчемности! Апофеоз стадного чувства! Последнее средство идеализации собственного страха перед ответственностью! Эта ненависть к индивидуализму из трусости и стыда является карикатурой на великих мистиков XIV и XV веков с их «оставлением самости» (Lassens der Ichheit), как это называется в «Theologie deutsch» [273]. To были сильные души, которые переживали тогда невероятное, истинно германское одиночество Я в мире. В своем мучении они испытывали страстное стремление раствориться в том, что называли Богом, Вселенной или как-то иначе, и чем сами являлись. Сильное, несгибаемое Я было их судьбой. Каждая попытка пересечь его границу учила тому, что никаких границ не существует. Сегодня это понимается проще: становятся «социалистами» и выступают против Я других.

Поделиться с друзьями: