Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Эта доктринерская склонность к теориям из-за недостатка опыта, лучше сказать, из-за недостаточного дарования набираться опыта, литературно выражается в бесконечных набросках политических, социальных и экономических систем и утопий, практически — в страсти организовывать что-либо. Последняя становится абстрактной самоцелью и приводит к бюрократии, которая, работая вхолостую, разлагается сама или уничтожает весь жизненный порядок. В сущности, рационализм есть не что иное, как критика, а критик есть противоположность творцу, он разлагает и составляет: ему чуждо зачатие и рождение. Оттого-то его продукт оказывается искусственным, безжизненным и мертвящим при столкновении с реальной жизнью. Все эти методичные и абсурдные системы и организации возникли на бумаге и существуют лишь на бумаге. Это началось во времена Руссо [15] и Канта с философских, теряющихся во всеобщности, идеологий; затем, в XIX веке, приводит к научному конструированию с помощью естественнонаучных, физических, дарвинистских методов — к социологии, политэкономии и материалистической историографии, — а в XX веке вырождается в сочинительство тенденциозных романов и партийных программ.

Однако не нужно обманывать себя: идеализм и материализм в равной мере относятся к этому течению. Они оба насквозь рационалистичны — Кант не меньше, чем Вольтер [16], а Гольбах [17] и Новалис [18] настолько же, как и Прудон [19],

идеологи освободительных войн [20] так же, как и Маркс. Материалистическое понимание истории столь же рационалистично, как идеалистическое; и неважно, что является «смыслом» и «целью» прогресса – техника, «свобода» и «счастье большинства» или расцвет искусства, поэзии и мысли. В обоих случаях игнорируется тот факт, что историческая судьба зависит от совсем иных, более прочных, сил. История человечества есть история войн. Из немногих настоящих историков высокого уровня ни один не стал популярным, а среди политиков — только Бисмарк, и то лишь тогда, когда популярность ему уже ничем не смогла помочь.

Но из-за недостаточного чувства реальности романтизм — подобно идеализму и материализму — также является выражением рационалистического зазнайства. Они родственны в своем глубочайшем основании. Трудно найти у какого-либо политического или социального романтика границу между этими направлениями мысли. В каждом значительном материалисте таится романтик [21]. Естественно, он презирает холодный, плоский и методический ум других, но мало чем от них отличается, ибо прибегает к тем же средствам, исполнен того же самомнения. Романтизм является признаком не сильных инстинктов, но слабого интеллекта, презирающего самого себя. Все эти романтики инфантильны, мужчины, которые слишком надолго или навсегда остались детьми. У них нет сил для самокритики, но есть вечные комплексы из-за смутного сознания личной слабости. Движимые больными мыслями они стремятся изменить общество, кажущееся им слишком мужским, слишком здоровым и трезвым, — не ножом и револьвером, как в России, отнюдь нет, — а благородными речами и поэтическими теориями. Горе им, если у них не хватает художественного дарования, чтобы по меньшей мере создать иллюзию творческих способностей. Но даже здесь они женоподобны и слабы: они не способны создать большой роман, жестокую трагедию, тем более — целостную строгую философию; появляется только внутренне бесформенная лирика, пустые схемы и фрагментарные мысли, чуждые и враждебные миру вплоть до абсурда. Такими же были и вечные «юноши» после 1815 года [22] с их древнетевтонским платьем и табачными трубками, а также Ян [23] и Арндт [24]; даже Штейн [25] не смог усмирить свое романтическое пристрастие к древним государственным порядкам настолько, чтобы с успехом использовать свой огромный практический опыт в дипломатических целях. Конечно, они были доблестны и благородны, готовы в любой момент стать мучениками, но слишком уж много говорили о немецкой сущности и слишком мало о железных дорогах и таможенном союзе, и потому были только помехой для реализации настоящей Германии. Вы когда-нибудь слышали о великом Фридрихе Листе [26], покончившем жизнь самоубийством в 1846 году, так как никто не понял и не поддержал предвиденные им цели реальной политики — создание немецкого национального хозяйства? Но имена Арминия [27] и Туснельды [28] были известны всем.

И сегодня опять появляются все те же вечные юноши, недозревшие, без какого-либо опыта или стремления к нему, но скорые на руку писать и говорить о политике, воодушевленные униформой и значками, с фанатичной верой в какую-нибудь теорию. Существует социальная романтика мечтательного коммунизма, политическая романтика, для которой дело — цифры на выборах и упоение от митингов, и экономическая романтика, которая следует за денежными теориями воспаленных мозгов без какого-либо знания внутренних форм реальной экономики. Они ощущают себя только в массе, потому что, умножаясь в ней, можно заглушить смутное чувство собственной слабости. И это они называют преодолением индивидуализма.

Подобно всем рационалистам и романтикам они сентиментальны как пошлая песенка. Уже Contrat social (общественный договор) и права человека происходят из эпохи сентиментализма. В противоположность этому Берк [29], как истинный государственный деятель, справедливо подчеркивал, что они там, на другой стороне, требуют свои права не как люди, а как англичане. Это мыслилось практически и политически, а не рационаличтически, из невоздержанности чувств. Ибо скверная сентиментальщина, пронизывающая все теоретические течения последних двух столетий, — либерализм, коммунизм и пацифизм, все книги, речи и революции, происходит от душевной несдержанности, личной слабости и недостатка воспитания в духе строгой старой традиции. Она является «буржуазной» или «плебейской» в худшем смысле этих слов. Она смотрит на человеческие дела, историю, политическую и экономическую судьбу снизу, мелко и мелочно, из окна подвала, из переулка, из литературного кафе и народного собрания, не с высоты и не издали. Ей ненавистно любое величие, все что возвышается, господствует и превосходит. Созидание в действительности означает для нее низведение всех творений культуры, государства и общества до уровня маленьких людей, над которым ее жалкое чувство возвышается, не осознавая этого. Только это считается сегодня близким народу по духу и интересам, ибо «народ» в устах всякого рационалиста и романтика означает не историческую нацию со своей судьбой, медленно складывавшуюся в течение долгого времени, но часть плоской бесформенной массы, которую каждый воспринимает как подобную себе — от «пролетариата» до «человечества».

Сегодня это господство городского, лишенного корней духа подходит к концу. В качестве последнего средства понимания вещей, как они есть на самом деле, выступает скепсис, принципиальное сомнение в смысле и ценности теоретической мысли, ее способности критически и понятийно осмысливать что-либо и приводить к какому-либо практическому результату. Скепсис проявляется в форме большого исторического и физиогномического опыта, неподкупного взгляда на вещи, действительного знания о человеке, каков он был и есть, а не должен быть, подлинного исторического мышления, которое, помимо прочего, показывает, сколько уже было таких эпох всесильной критики и сколько кануло в лету; священный трепет перед фактами мировой истории, которые внутренне были и остаются тайнами, и которые мы можем только описать, но не объяснить. Практически с ними могут справиться только люди сильной расы, которые сами являются историческими фактами, и отнюдь не при помощи сентиментальных программ и систем. Подобное строгое историческое знание фактов, возникающее в этом веке, невыносимо для слабых, несдержанных натур. Того, кто их выявляет, они ненавидят и называют пессимистом. Ну и пусть, но этот сильный пессимизм, к которому относится и презрение к людям со стороны всех великих деятелей, разбиравшихся в человеческой природе, есть нечто совершенно иное, чем трусливый пессимизм мелких, усталых душ, боящихся жизни и не выносящих вида действительности.

Желаемая жизнь в счастье и мире, в безопасности и сплошных удовольствиях скучна и дряхла. Кроме того, она возможна только в фантазиях, но не в действительности. Об эти факты, о действительность истории разбивается любая идеология.

Глава 3

Мы все рискуем неправильно оценить современную ситуацию в мире. Со времен Гражданской войны в Америке (1865), Франко-Прусской войны (1870) и Викторианской эпохи [30], у белых народов вплоть до 1914 года продолжалось столь невероятное состояние покоя, безопасности, мирного и беззаботного прогрессивного бытия, что подобного не найти во все века. Кто его пережил или слышал о нем от других, тот сразу поддается соблазну считать его нормальным, а беспорядочную современность рассматривать как нарушение такого естественного состояния и ожидать, когда «наконец снова наступит подъем». Но этого не произойдет. Подобное никогда более не повторится. Людям не известны причины, приведшие к столь невероятно длительному состоянию: тот факт, что постоянные и все увеличивающиеся армии сделали войну настолько непредсказуемой, что ни один и государственный деятель не решался ее начать; тот факт, что техническая промышленность находилась в лихорадочном движении, которое должно было стремительно закончиться, так как опиралось на стремительно исчезающие условия; и, наконец, тот факт, что в результате решение трудных проблем времени все дальше откладывалось и перекладывалось на сыновей и внуков как дурное наследство последующих поколений. Это продолжалось до тех пор, пока совсем не разуверились в существовании подобных проблем, хотя те принимали все более угрожающий характер.

Немногие могут вынести длительную войну без душевного разложения, длительный мир не выносит никто. Это мирное время с 1870 по 1914 годы и воспоминание о нем сделали всех белых людей сытыми, жадными, безучастными и неспособными переносить страдания. Последствия видны в утопических представлениях и требованиях, с которыми сегодня выступает любой демагог, с претензиями к времени, государствам и партиям, прежде всего, к «другим», даже не вспоминая о границах возможного, об обязанностях, о собственном вкладе и самоотречении.

Этот слишком затянувшийся на дрожащей от растущего возбуждения земле мир есть страшное наследие. Ни один государственный деятель, ни одна партия, ни один политический мыслитель не чувствует себя настолько уверенно, чтобы сказать правду. Все они лгут, все сливаются в один хор изнеженной и невежественной массы, которая требует, чтобы завтра все стало как прежде и даже лучше, хотя государственные мужи и хозяйственные руководители должны лучше знать ужасающую действительность. Но каких вождей мы имеем сегодня в мире! Этот трусливый и нечестный оптимизм каждый месяц заявляет о «возвращающейся» конъюнктуре и prosperity, как только игра нескольких биржевых спекулянтов резко повышает курс акций; о конце безработицы, как только кто-нибудь примет на работу сто человек. И, конечно же, о достигнутом «взаимопонимании» между народами, как только Лига Наций [31], этот рой отдыхающих, что паразитирует на Женевском озере, примет какое-либо постановление. На всех собраниях и во всех газетах слово «кризис» звучит как выражение временного нарушения удовольствий, с его помощью люди обманывают себя относительно того, что речь идет о катастрофе непредсказуемых масштабов, нормальной форме для крупных исторических изменений.

Ибо мы живем в ужасное время. Самое величайшее из тех, что когда-либо переживала или будет переживать культура Запада, подобное тому, что пережил античный мир со времен битвы при Каннах [32] и до битвы при Акции [33], время, в котором взошли имена Ганнибала [34], Сципиона [35], Гракха [36], Мария [37], Суллы [38], Цезаря. Мировая война была для нас только первым раскатом грома из грозового облака, которое нависло над этим веком как его судьба. Форма мира изменяется сегодня по той же причине, что и тогда, под воздействием возникающей Римской Империи, не обращая внимания на волю и желание «большинства» и на число жертв, которые неизбежны при подобном решении. Но кто понимает это? Кто в состоянии это перенести? Кто считает счастьем принять в этом участие? Это великое время, но тем ничтожнее люди. Они более не способны переносить трагедии — ни на сцене, ни в действительности. Они желают happy end'a (счастливого конца – англ.) пошлых романов, жалких и вымученных, как они сами. Но судьба, ввергнувшая их в эти десятилетия, берет их за шиворот и делает с ними все, что должно быть сделано, хотят они того или нет. Трусливая безопасность конца прошлого столетия заканчивается. Жизнь в опасности, подлинная историческая жизнь вновь вступает в свои права. Все пришло и в движение. Сейчас важен только тот человек, который на что-то способен, который имеет мужество видеть и принимать вещи такими, какие они есть на самом деле. Наступит время – нет, оно уже наступило! — в котором больше не будет места для изнеженных душ и хилых идеалов. Древнее варварство, спрятанное и скованное веками под строгими формами высокой культуры, вновь просыпается сейчас, когда завершилась культура и началась цивилизация; та здоровая воинственная радость от собственной мощи, презирающая век вскормленного литературой рационалистического мышления, тот непрерывающийся инстинкт расы, который хочет жить иначе, нежели под воздействием прочитанной книжной массы и книжных идеалов. В западноевропейской народности его еще достаточно, также как и в американских прериях, а тем более на великой североазиатской равнине, где подрастают покорители мира.

Пессимизм» ли это? Кто так думает, тому необходима ложь во спасение или пелена из идеалов или утопий, устоять перед видом реальности и избавиться от него. Возможно, что так поступает большинство белых людей; в этом столетии — определенно, ну а в последующих? Их предки во времена переселения народов и крестовых походов поступали иначе. Они презирали это как трусость. Из этой трусости перед жизнью в индийской культуре аналогичного периода возникли буддизм и родственные ему направления, которые становятся у нас модными. Вполне возможно, что здесь возникает некая поздняя религия Запада, то ли в христианском облачении, то ли нет, кто может это знать? Религиозное «обновление», сменяющее рационализм как мировоззрение, содержит в себе, прежде всего, возможность появления новых религий. Усталые, трусливые, состарившиеся души хотят убежать из этого времени куда-нибудь подальше, где их убаюкают в забытьи посредством причудливых учений и обрядов лучше, чем это умеют христианские церкви. Credo quia absurdum (верю, потому что абсурдно – лат.). снова становится актуальным. Но глубина мировых страданий, чувство, которое так же старо, как и раздумья о мире, плач об абсурдности истории и о жестокости жизни возникает не из самих вещей, а из больного мышления о них. Это уничтожающее суждение о ценности и силе собственной души. Глубокий взгляд на мир не требует слез.

Поделиться с друзьями: