Гоголь-студент
Шрифт:
– Как так?
– А вот как. Были мы тогда с братом Петром еще мальчиками, забрались точно так же вот, как теперь с тобой, в малину. А брат Петр и в те времена был уже брезглив, не то, что я. Попался ему червяк. «Фи! – говорит. – И какой жирный!» – «Тем, – говорю, – сочнее». – «Ну да! Дай мне хоть тысячу рублей – не съем». – «А я съем и за пятак». – «Правда?» – «Правда». – «Ну, так на вот, ешь». Взял я у него червяка – а каналья, в самом деле был прежирный! – всунул в ягоду да вместе с нею и скушал. Потом руку протянул: «Давай-ка пятак». Опешил мой Петенька, до ушей покраснел, не ожидал от меня такой прыти. Да делать нечего, полез в карман за пятачком, чуть ли не последним.
– Вот так анекдот! – заливается теперь
– Постой, анекдот еще не весь… Дня два спустя обедали у нас гости – старые приятели отца. На третье подали им малину со сливками. Один вот и выуди у себя в сливках пару таких малиновых червяков и положи их на край тарелки. Увидел отец, вспомнил про анекдот сыновей и со смехом рассказывает. «Экая невидаль! – говорит другой из приятелей. – И я бы съел за пятак». А тот, что выудил червяков, кладет уже ему на стол пятак: «Прошу покорно». Скорчил этот кислую рожу да – взялся за гуж, не говори, что не дюж, – взял одного червяка и съел. «Ну, так и я, пожалуй, съем», – говорит первый, взял второго червяка и тоже съел.
– А пятак-то что же? – спрашивает рассказчика племянник, покатываясь со смеху.
– Пятак он, конечно, потребовал опять назад, так что оба съели по червяку только так за здорово живешь, ради собственного плезиру.
Ах, да! И этаких-то потешных анекдотов у дяди Павла Петровича сколько угодно. Где он, там веселье и смех. А как затащит тебя, бывало, на сельскую ярмарку – потолкаться меж народом, так только гляди да слушай. Для всякого-то мужичонка, для всякой бабенки найдется у него привет и шутка. Тут отведает гречаников, гороховняков, буханцев, там велит спечь себе блин на горячей сковородке, да так, чтобы масло с пальцев текло. Мимоходом возьмет у инвалида-солдата щепотку тертого тютюна с канупером. Старца-кобзаря заставит спеть Лазаря, цыганенка – проплясать «халяндри», цыганку – «на ручке» поворожить, а торговки кругом ему просто проходу не дают, на каждом шагу за полы дергают: «Ходы сюды, пане добродию, визьми в мене!» – и берет он справа и слева, набивает себе полные карманы всякой дрянью, а дома, понятно, раздает всем желающим. За ужином за то ему приходится всегда слышать реприманды от домовитой сестрицы, тетеньки Варвары Петровны, что племянника-де с пути совращает.
– Напротив, тетенька, – выгораживает дядю племянник. – Мы повторяем так на практике географию и геометрию.
– Геометрию? – спрашивает сидящая тут же за столом веселая молодая гостья, Александра Федоровна Тимченко. – Что же вы, ногами по земле теоремы решаете?
– И премудреные: пифагоровы штаны… виноват, панталоны…
Общий смех. Только тетушка брюзжит, укорительно головой качает… Да как же и иначе? Она немолодая уже девица, в своем роде фамильная реликвия и к племяннику-студенту по старой памяти относится все еще как к малышу, с нравоучительными наставлениями. Но кто же претендует на кипящий самовар, что он пыхтит и ворчит? И брюзжание милой тетушки – неотъемлемая принадлежность всей ее цельной натуры, подобно вязальным спицам, которыми она одним и тем же жестом негодования отгоняет надоедливых осенних мух, или подобно чулку, которым она во время вязанья вместо платка отирает с лица перлы пота.
Нотации тетушки в том отношении даже не без приятности и пользы, что дают повод безгранично слабой к родоначальнику семьи Гоголей-Яновских бабушке Анне Матвеевне принимать внука под свою защиту, а маменьке – накладывать сынку в утешение лишнюю порцию арбуза или вареников.
– Вареныки побиденыки! – бормочет про себя, облизываясь, мечтающий племянник, внук и сын – эту любимую поговорку одного соседа, такого же, как сам он, охотника до национальных блюд малороссов. – Сыром бокы позапыханы, маслом очы позалываны – вареныки побиденыки!
Ах, маменька, маменька! И как-то она теперь там одна со всем управится? План-то и фасад нового дома, нарисованные еще при
папеньке, посланы ей. Хоть и сделаны без масштаба, но пользоваться ими все же можно, особливо по части наружных украшений. Да и написано ей тоже, чтобы крыла дом непременно черепицей: черепичная крыша ведь лет пятьдесят не требует починки. Притом как красивы под нею строения! Но для маменьки это – тарабарская грамота. Ей куда понятней, любопытней картинка новейших мод. Ну что ж, пошлем и картиночку.Чтобы не забыть послать, Гоголь выдвинул ящик своего рабочего стола и стал рыться там в беспорядочной груде бумаг, но вместо рисунка мод обрел на днях только перебеленные стихи и – сердце не камень – стал их перечитывать. Но они его уже не удовлетворяли. Он взял перо и глубоко задумался.
Кроме самого его, в «музее» никого не было. Одни из товарищей легли уже спать, другие не возвратились еще из города, в том числе и Данилевский, приглашенный на вечеринку с танцами. Тишина кругом располагала к поэзии…
Вдруг через плечо поэта протянулась чья-то рука и завладела его писаньем. Гоголь быстро обернулся.
– Опять ведь напугал, Саша!
– А ты опять рифмы подбираешь? – говорил в ответ Данилевский. – И как тебе, право, не надоест?
– А тебе-то как не надоест вертеть ногами?
– Я ими тоже рифмы подбираю, но под музыку!
– Потому что у тебя ВСЯ сила в ногах.
– А у тебя в мозгах? Посмотрим, что ты ими навертел. «Не-по-го-да»!
– Отдай! – прервал Гоголь и хотел отнять листок.
Данилевский, однако, не намерен был сейчас отдать, и между двумя друзьями завязалась борьба. Данилевский был сильнее и ловче, а потому скоро восторжествовал. Только клочок из самой середины листка остался в руках автора.
– Такую глубокомысленную штуку надо смаковать на досуге! – сказал со смехом Данилевский и удрал со своей добычей.
Так похищенный им листок случайно уцелел и до нас, за исключением, конечно, вырванных из середины строк. Выписываем здесь эти юношеские стихи Гоголя – не потому, чтобы они имели литературное значение, а потому, что в них особенно наглядно отразилось его тогдашнее душевное настроение.
Непогода
Вскоре после этого Гоголю пришлось расстаться и с Данилевским: последний по какой-то таинственной причине, которой не доверил даже своему старейшему другу, внезапно в двадцать четыре часа собрался в Москву, где и поступил затем в университетский пансион. С этого времени муравейник уездного города представлялся одинокому мечтателю еще мельче, теснее прежнего, и отводить душу он мог только в переписке с петербургским другом Высоцким, который стал ему там, в недосягаемой дали, как будто еще ближе.