Гоголь в тексте
Шрифт:
В трех историях, рассказанных дъячком Диканьской церкви, интересующая нас фаза движения сюжета представлена и в событийно-метафорическом плане (гиперболы, подробности, суматоха), и в плане фактическом. В «Вечере накануне Ивана Купала» желание Петруся заполучить побольше золота исходно осмысливается в «пищевом» ключе, а именно как чувство голода: «…куры так не дожидаются той поры, когда баба вынесет им хлебных зерен, как дожидался Петрусь вечера» (связка червонцы – хлебные зерна очевидна; см. также известное: «денег куры не клюют»). Затем показан сам клад: «пламя выхватилось из земли; середина ее вся осветилась. Далее мотив изобилия, переполненности: «Червонцы, дорогие камни, в сундуках, в котлах, грудами были навалены». «Котлы» как аналоги желудка, как раз кстати (в «Заколдованном месте» тоже будет котел). Наконец, убийство ребенка (плата за золото) также включено в тему еды. Как только Петрусь отрубил ребенку голову, ведьма схватила тело и стала пить кровь из горла. В финале – третья фаза бурного, неправедного процесса, итог деградации – пепел и «битые черепки» вместо червонцев.
В «Пропавшей грамоте»
Наконец, в «Заколдованном месте» встречаем сходную картину: в середине рассказа – чертовщина, копанье земли с натугой, рожи, губы, ноздри и котел с золотом, который дед уносит домой. В финале же – превращение добытого золота в «сор, дрязг… стыдно сказать, что такое». Тема подкреплена и упоминанием о еде негодной, бросовой: когда дед подходит с котлом к дому, хозяйка выливает на него помои.
В «Невском проспекте» сон Пискарева (разумеется, помимо всех остальных содержащихся в нем смыслов) также может быть понят как метафора несварения или неудобоварения. Здесь нет ни слова про еду, однако характер и динамика событий – взятые как смысловой перенос – подобного рода истолкованию вполне поддаются. Особенно хорошо это видно на фоне предыдущего события, где поставлены совсем другие акценты. В обоих случаях происходит нечто похожее: комнаты, в них – какие-то люди. Однако существенная разница между посещением Пискаревым «дома терпимости» и его приходом (уже в сновидении) в богатый дом, где он вновь видит незнакомку, состоит в гоголевском отношении к обоим событиям. В первом случае это неприязнь, переходящая в отвращение (где уж тут до еды), во втором – надежда, «мечта», завершающаяся разочарованием. В первом случае все начинается с темноты («в темной тишине четвертого этажа незнакомка постучала в двери»). Во втором – с блеска и сияния. Гоголевская триада представлена здесь во всех своих звеньях. Сначала блеск и яркость (поглощающее зрение), затем сутолока и дробление (трансформация) и, наконец, итог трансформации – депрессия и мрак. «… освещенная перспектива домов с яркими вывесками», «ярко освещенный подъезд», «ярко освещенные окна», «облитый золотом» швейцар, «яркая лампа» и «блестящие перила». Затем – основное содержание сна, состоящее в том, что Пискарев (фамилия вполне съедобная) все время мечется по комнатам, пробивается через заслоны, преграды, нагромождения. «… ему казалось, что какой-то демон искрошил весь мир на множество разных кусков и все эти куски без смысла, без толку смешал вместе», – так Гоголь описывает богатую, яркую, разноликую толпу, теснившуюся и мешавшуюся в залах. Для психоаналитика пищеварительный смысл сказанного был бы вполне очевиден. Это та «драма глубин», которую вслед за Мелани Кляйн описывает в «Логике смысла» Ж. Делез, а именно то, как крошатся, рассекаются на части проглоченные и ушедшие в глубину тела «хорошие объекты», как они становятся вредными, назойливыми, взрывчатыми, вызывающими вспучивание живота и боль [61] . У Делеза «хороший объект» – это материнская грудь, но в этом же качестве может выступать вообще любая еда, тем более еда красивая, привлекающая не только обоняние, но и зрение. В гоголевской повести все эти пробивания, проталкивания Пискарева сквозь различные преграды и заторы, которые можно интерпретировать как символическое описание «драмы глубин», заканчиваются пробуждением, выходом из сна. Здесь последнее звено триады деградации дает о себе знать вполне явно. Подобно тому, как закончилась история с портретом («Портрет» в редакции «Арабесок»), где собравшиеся вместо гениальной картины увидели что-то «мутное», завершился и сон Пискарева. Он проснулся и увидел «все в каком-то неясном виде», свеча почти потухла. И, наконец, ключевые для нашей темы слова – «сало» и «налито». Ими, собственно, и завершается сон: «…свеча истаяла; сало было налито на столе его».
61
Делез Ж. Логика смысла. С. 224.
Свеча, потерявшая форму, то есть фактически свет перегоревший, деградировавший в безубразное сало, которое пригодно лишь для того, чтобы выбросить его на помойку, – так сказать, переосмысление внутренних событий в терминах событий внешних. В принципе, и всю рассматриваемую нами триаду («зрение-поглощение, трансформация поглощенного и его выведение-отторжение) можно соотнести с событиями, которые происходят на обеденном столе, конкретнее, в тарелке с едой. И самое удивительное – трансформации пищи на тарелке совпадают с теми, что происходят с ней внутри человеческого тела. В самом деле, вначале мы видим красивое, привлекающее глаз и возбуждающее аппетит блюдо, то есть нечто цельное, оформленное. Затем под действием ножа и вилки исходная целостность разрушается, превращаясь в отдельные кусочки, части, крошки. Наконец на тарелке остаются лишь непривлекательные объедки, место которых в помойном ведре. От былой целостности не осталось ничего, «хороший» объект превратился в безнадежно «плохой».
Если обратиться к гоголевским сочинениям большего формата, например к поэме «Мертвые души», то там взаимоотношения «начала», «середины» и «финала» несколько иные.
О них имеет смысл говорить не в связи с целым большого текста (скажем, первого тома), а применительно к его главам или оформленным как самостоятельные «целостности» эпизодам внутри глав. Схема построения здесь примерно одна и та же: начало и финал в символическом и лексическом отношении противостоят друг другу, а между ними рассказ о том, как Чичиков едет к какому-либо из персонажей, обедает у него, ведя попутно пространные разговоры о превратностях (или приятностях) жизни, а также о покупке мертвых душ.Приходится говорить об этом совсем коротко, хотя понятно, что если обратиться к материалу поэмы, то описания и перечисления интересующего нас типа событий займут многие страницы, чего мы себе в данном случае позволить не можем.
Есть в «Мертвых душах» и такие главы и эпизоды, где случается что-то необычное, то, что приводит к переполоху или скандалу. Это может быть небольшое происшествие, когда сюжет «расстраивается» ненадолго (во всяком случае, описание такого рода занимает совсем мало места). Например, так, как это происходит в конце второй главы поэмы, когда Манилов, отобедав вместе с Чичиковым и проводив его, ждет ужина и никак не может усвоить, понять чичиковскую просьбу о покупке мертвых душ: «Мысль о ней как-то особенно не варилась в его голове». В конце первой главы второго тома, также говорится о своего рода умственном или событийном «несварении»: «…странный человек этот Чичиков!» – подумал Тентетников» и т. д. И там же – две заключительные фразы такого же свойства: «Мысль не лезла к нему в голову» и «Отрывки чего-то, похожего на мысли, концы и хвостики мыслей лезли и отовсюду наклевывались к нему в голову. “Странное состояние” – сказал он…».
В отдельных главах Мертвых душ есть «переполохи» и большего размера, начиная от эпизода, где Чичиков играет с Ноздревым в шашки, до «несварения» общегородского масштаба, предваренного словами Ноздрева: «…сегодня за обедом объелся всякой дряни, чувствую, что уж начинается в желудке возня». Сразу после этого Чичиков узнает и про «фальшивые бумажки» и про «губернаторскую дочку». То, что слово «дрянь» (касательно желудка) появляется не случайно, можно понять из того, что это же самое слово употреблено и страницей ранее и именно как следствие ноздревской «возни» и трепотни (председатель палаты, к которому направился Чичиков, «не мог связать двух слов и наговорил ему такую дрянь, что даже им обоим сделалось совестно»).
И далее – из девятой главы (сразу после эпизода с дамами): «Город был решительно взбунтован; все пришло в брожение («брожение» родственно «варению». – Л. К.), и хотя бы кто-нибудь мог что-либо понять». Положение чиновников «было похоже на положение школьника, которому сонному товарищи засунули в нос гусара, то есть бумажку, наполненную табаком. Потянувши впросонках весь табак к себе со всем усердием спящего, он пробуждается, вскакивает, глядит, как дурак, выпучив глаза, во все стороны, и не может понять, где он, что он, что с ним было, и потом уже различает озаренные косвенным лучом солнца стены, смех товарищей…». Пример хорош тем, что в нем в сжатом виде дана вся картина сюжета поглощения; единственное, что описание блеска и сияния совпадает с самим актом поглощения: табак не еда, но нечто родственное ей, иначе его бы не засовывали внутрь организма. В норме после всего случившегося неминуемо должна наступить фаза чиха, то есть выделение, отправление, которое вписывается в общую тенденцию гоголевского текста.
Ну а дальше, после примера с табачным «гусаром», – картина полной неразберихи и суматохи. «Андроны едут», «сапоги всмятку» (здесь, как и в случае с «брожением», важен выбор слова – «всмятку» это не только смятая кожа сапога, но и способ приготовления яиц). Новость о Чичикове была столь привлекательна, можно сказать, аппетитна, что повылезали «из нор все тюрюки и байбаки, которые позалеживались в халатах по нескольку лет дома…», «все те, которых нельзя было выманить из дому даже зазывом на расхлебку пятисотрублевой ухи, с двухаршинными стерлядями и всякими таящими во рту кулябяками». И далее ключевое, увенчивающее общее положение дел, словосочетание – в городе «заварилась каша».
Если же говорить о фактической или предметной стороне дела, то можно сказать, что «Мертвые души», может быть, единственное сочинение в русской литературе, где забота о питании героя проявилась столь выразительно и последовательно. Чичиков почти никогда не остается без обеда или ужина, нередко весьма подробным образом описанных. А если остается, то и об этом непременно становится известно. У Ноздрева с угощением было плохо, поскольку обед, как сообщает Гоголь, как видно, не составлял у него «главного в жизни». У Плюшкина Чичиков и вовсе остался голодным, однако вернувшись в гостиницу, съел «легкий ужин, состоявший только в поросенке», и заснул сном счастливого человека. Плюшкин же, как выяснилось, также не голодал: проводив Чичикова со двора, он отправился на кухню, «где под видом того, чтобы попробовать, хорошо ли едят люди, наелся препорядочно щей с кашею».
Гоголь очевидным образом следит за разнообразием питания Чичикова. В начале это «дежурные» гостиничные блюда – «щи со слоеным пирожком», «мозги с горошком, сосиски с капустой, полярка жареная, огурец соленый и вечный слоеный сладкий пирожок» (завершен день был «порцией холодной телятины» и «бутылкою кислых щей»). У Манилова подавали щи и баранину, у Коробочки – «грибки, пирожки, скородумки, шанишки, пряглы, блины, лепешки со всякими припеками», а также – «пресный пирог с яйцом». Перед поездкой к Ноздреву, где обед, как мы помним, был совсем неважный, автор предусмотрительно успевает накормить Чичикова в трактире, предложив ему целого поросенка «с хреном и со сметаною». Подобного рода описания мы видим и в других главах поэмы. В этом смысле, заботясь о пропитании своего героя столь тщательным образом, Гоголь напоминает Петра Петровича Петуха из второго тома, который, не отойдя еще от обильного обеда или ужина, уже заказывал повару новые блюда на завтра. «И как заказывал! У мертвого родился бы аппетит».