Голоса за стеной
Шрифт:
Грише совсем не понравилось это «пройдемте со мной», но молодые люди не понравились еще больше, особенно после того, как один из них раздраженно сказал:
— Дай ему раза, что ты с ним завелся!
— Я тебе сейчас заведусь, яйцо ты всмятку! — переходя на общедоступную речь, жестко сказал Кошкин, и геологи флегматично придвинулись поближе. Их было вдвое меньше, но молчаливость и скучающее спокойствие обнаруживали большой и квалифицированный опыт.
И молодые люди выключили приемник и ушли. Чтобы не связываться. Правда, они внятно ругались, но ушли.
Бинтам и всему своему романтическому реквизиту Кошкин был обязан тем, что, возвращаясь из Москвы, из министерства, вместо того, чтобы сразу же прибыть в Сочи, отправился
Когда Кошкин знакомился с Гришей, он церемонно раскланялся и, отыскав взглядом Люду, сказал как бы про себя:
— Бедный юноша…
И добавил еще что-то едкое, но Гриша не расслышал, хотя Кошкин не особенно заботился об ограничении аудитории. Зато Гриша услышал, что ответила Люда:
— Побереги желчь.
— Разумеется, эта забота о моем здоровье продиктована самыми нежными чувствами, не так ли?
— Только так…
Вряд ли это остановило бы пикировку, если бы не Вовик. Он чихнул так громко, что колыхнулся полог палатки, а Марина вздрогнула и возмущенно сказала:
— Это уже просто хулиганство!
И все расхохотались.
Потом был ужин, и Гриша, впервые наблюдая все братство в полном сборе, еще раз поразился их грубоватой предупредительности и взаимопониманию, полному какой-то недоговоренности, от чего у постороннего возникала неизбежная неловкость, которая появляется у человека, когда при нем говорят на незнакомом языке.
Эта слитность, подчеркнутая любыми мелочами, угнетала Гришу. Он был слишком деликатен и не обладал умением приспосабливаться. Видимо, заметив это, Кошкин стал очень внимательным к Грише, а Гриша от такого собеседника совсем стушевался.
Сжавшись, он слушал самоуверенные рассуждения Кошкина о талантливых композициях передвижников, о фантазии Врубеля, слушал и молчал: даже чушь Кошкин излагал неопровержимым тоном.
В низкой и жаркой полутьме палатки этот ужин казался каким-то ритуальным служением. Горели свечи, поставленные для устойчивости в баночки из-под майонеза, язычки пламени наклонялись от дыхания, смеха, от широких жестов; тени движущихся рук скользили по лицам, меняя их до неузнаваемости. На газетах, постеленных прямо на пол, были разложены хлеб, масло, крутые яйца, брынза, помидоры, колбаса и какая-то копченая рыба. По случаю чудесного избавления начальника партии из лап министерских крючкотворов и относительно благополучного падения купили четыре бутылки какого-то кислого вина, название которого нельзя было рассмотреть в дрожащем полусвете свечей.
Хозяйство у геологов было обобществленное и небогатое, вели его, несмотря на лихость натур, осмотрительно, и раза два Гриша был свидетелем беспощадных нагоняев Люде и Вовику за перерасход ассигнований.
Снабжением заведовал светлоглазый гипнотический бородач Юра, которого никто не называл иначе, как Кося. (Еще один предлог для Гришиных терзаний: как называть его Юрой, если все зовут Кося? Но как называть его Косей, если он представился Юрой?). Он был просто гений по части питания: хотя формально ответственной за приготовление была Кира, а Вовик значился у нее в поварятах, фактически Кося брал почти все обязанности на себя. Обладая фантазией и склонностью к экспериментам, он бестрепетной рукой соединял в кастрюлях несоединимое, а потом с любопытством наблюдал, как геологи, вопреки собственному возмущению, уничтожали противоестественные сочетания продуктов.
— Что ж, дорогой, если это не взорвалось в кастрюле, будем надеяться, что не взорвется и в животе, — неизменно говорил Вартан.
Разговор за импровизированной скатертью-самобранкой был предельно легким. Даже падение Лени обыгрывалось
в таком светлом ключе, что от события как такового ничего не оставалось. Зато оно причинно увязывалось с недавним землетрясением, с неудачным запуском американского космического корабля, с подорожанием фруктов и с тем, что Вовик, почувствовав, видимо, ослабление начальнической длани, вовсю пустился здесь в любовную игру с какой-то дамой, переживающей последний рецидив молодости. (За эту даму Вовик так получил от Киры и Марины, что последних два вечера вообще не выходил из палатки).Кошкин, блистая репликами, изобретательно распасовывал тему каждому, минуя только Люду (ну и Гришу, разумеется, как не своего).
Люда на невнимание не реагировала и продолжала есть со скучающим видом.
А Гриша?
Гриша всегда был невысокого мнения о своих аналитических способностях, но когда теперь он вспоминал тот вечер и задавал себе всегда один и тот же вопрос — любил ли он Люду уже тогда? — уверенно отвечал: нет. Нет — потому, что расстояние было непроходимым.
Вместе с тем какое-то не вполне осознанное Гришей чувство приготовило ему крохотную площадку возле Люды. Мечта? Вряд ли. Просто Грише казалось, что они с Людой водворены внутрь какого-то специально для них выделенного пространства, которое они — и только они — должны оживить и наполнить. Прежде, до Кошкина, ее энергии было предостаточно; теперь же в этом маленьком мире, который Люда, сама того не ведая, делила с Гришей, стало гулко и холодно. Желание изгнать пустоту и полное неумение сделать это угнетали Гришу. В отчаянии он пытался вспомнить какие-то занимательные истории, словно их знал или мог пересказать, если бы даже и знал.
Этот бесконечный ужин при свечах в сухой и душной палатке все же окончился. Вовик и Марина стали собирать остатки трапезы и выметать мусор. Кошкин, опираясь на руку Коси-Юры, допрыгал до выхода, и там его усадили на свернутое одеяло. Кося и Вартан примостились рядом, все трое закурили, и у них начался настоящий, это уже чувствовалось, и по-серьезному профессиональный разговор, — и тут-то Кошкин, отнюдь не расставаясь со своим сарказмом, сразу стал тем, кем был в действительности — смело и нетерпимо мыслящим ученым-практиком, который даже друзьям-единомышленникам деспотично не склонен доверять формирование конечных выводов.
Грише стало совсем тоскливо. Наверное, чувство шло откуда-то из темноты, от края обрыва. Там сидели Кира, и Володя, а под ними разверзлась бездна, пахнущая морем. Володя что-то негромко говорил, а Кира, светлая на фоне бездны, безнадежно качала головой.
Трое на одеяле продолжали обсуждение каких-то проблем. Вовик и Марина бронзово мелькали в палатке в неспокойном пламени свечей, а Люда в прежнем оцепенении сидела на траве и глядела в небо. Но, даже разделенные на группы, созерцающие каждый свое, они казались Грише сплоченными. Только его одиночество было действительно полным и неразделенным. И все же, чувствуя себя болезненно лишним, уйти он не умел. Не то чтобы не мог, а просто не умел. И чем дольше сидел, тем более страшился прощаться, не показавшись смешным в глазах Кошкина.
А когда все же простился — неслышно, как все, что делал, — Кошкин этого даже не заметил, увлеченный разгромом какого-то еретического заблуждения Коси-Юры.
Это было хорошо, а плохо было то, что и Люда едва кивнула в ответ. Рассеянно. Тоже почти не заметив.
К автобусной остановке Гриша брел с твердой уверенностью, что ноги его здесь больше не будет.
Он был бы ничтожным человеком, если бы не сдержал слова. И он его сдержал. Но только на полдня. После обеда он снова был на Приморском пляже, черт знает где от своего пансионата, и встретили его с искренней радостью. Да и почему бы встречать его иначе? Он никому не был в тягость, только самому себе. А без его рисунков, без остро набросанных медузообразыых толстух и пляжно-галантных донжуанов братство геологов лишалось верного развлечения…