Горькая полынь. История одной картины
Шрифт:
Или… или стал бы?..
Но почему же сразу Эртемиза? Зачем впутывать ее? Неужели в Тоскане мало обесчещенных женщин, ради которых тоже могут поступиться главной библейской заповедью?
Да, и еще эти фразы из Библии… Все они по канону Писания произносятся женщинами. Убийца обучен грамоте, начитан, религиозен — или хочет выглядеть религиозным, обставляя казнь приметами справедливого возмездия, причем даже не в глазах умерщвляемого, а в собственных. Безусловно, очень силен, да еще и хорошо вооружен. Внезапен — всегда застает жертву врасплох. Расчетлив — выслеживает ее, стараясь не оставить свидетелей, или же просто входит к ней в доверие, прежде чем заманить в ловушку. И, конечно, он сумасшедший, который вообразил себя сверхчеловеком, мессия-самозванец,
Во всяком случае, если бы Гоффредо ди Бернарди услышал эту версию в качестве аргумента к собственному аресту из уст обвинителей, он целиком и полностью согласился бы с доводами полицейских: знай они о его отношениях с Эртемизой, сопоставь их с ее прошлым, приплети сюда его знания о речевом устройстве (благодаря чему Биажио делал своих жертв временно немыми, если судить по заявлению доктора Игнацио) и неплохое владение холодным оружием, равно как и мутную, до последнего времени тщательно ото всех скрываемую биографию, добавь привычку к прогулкам по самым злачным местам города, то лучшей мишени для подозрений и не сыщешь! Здесь они правы. «Кто еще, как ни учитель вокала, знает о человеческой глотке все, что нужно, и даже больше, чем нужно знать?!» — сказал тогда синьор Кваттрочи.
Хотя об их близких отношениях с Мизой догадывается, кажется, только Никколо да Виенна, который, без сомнения, ни за что не стал бы говорить об этом кому-либо еще.
При звуке открывающейся двери Бернарди невольно вздрогнул, а увидев своего адвоката, почувствовал слабость в ногах, но постарался овладеть собой и, видимо, успешно, поскольку в глазах синьора Террини он прочитал почтительное восхищение.
— Рад видеть вас в добром здравии, синьор Бернарди. К сожалению, вердикт по вашему делу еще не вынесен: назначена отсрочка на неопределенный срок.
Шеффре даже не понял, обрадовало его самого это или огорчило. Но адвоката — точно обрадовало. Воспрянув духом, Террини пообещал ему еще какие-то действия со своей стороны, загадочно обмолвившись о «новых фигурантах», чьих имен не стал называть, однако намекнул, что это весьма влиятельные особы.
А потом наступило мучительное затишье. День, другой, третий — об узнике словно позабыли все, кроме охраны, расспрашивать которую было бы столь же бессмысленно, как вступать в диалог с голубем у оконной решетки. Иногда Гоффредо подумывал о том, что инквизиторские пытки в данных обстоятельствах его, возможно, теперь бы даже развлекли. Он не мог ни думать, ни сочинять музыку, а пальцы извлекали из струн что-то бессмысленное и скучное. А еще, как бы парадоксально это ни было, его неотвязно преследовали воспоминания об Эртемизе и болезненно-страстное, лихорадочное желание увидеть ее — сейчас же, напоследок, даже если через мгновение объявят приговор, и палач занесет у него над головою топор, пусть! Но увидеть, просто увидеть. Однако к нему применялись правила для особо опасных государственных преступников, запрещающих всякие встречи и сношения с миром вне Барджелло.
И лишь на четвертый день в его камеру вступили не только два охранника, но и господа Террини и Кваттрочи, причем вид у начальника Барджелло был самый что ни на есть растерянный, а у адвоката — торжествующий.
— Видите ли, — подкашливая, завел беседу Кваттрочи, но у присутствующих возникло впечатление, что это уже середина разговора, — должен признать, синьор Бернарди… чудовищная ошибка… Это был наш просчет, несомненно… и виновные, так сказать… понесут… Одним словом, я приношу вам свои глубочайшие… Хотелось бы надеяться…
Охранники переглянулись и за спиной у начальника стали подмигивать и жестикулировать в адрес Гоффредо, который из ломаных фраз полицейского еще едва ли понял то, что машина правосудия готова с ним расстаться прямо здесь и сейчас.
Осознание свободы пришло лишь на ступеньках внутреннего двора Барджелло, где он очутился со скрипкой и лютней на плече, щурясь в закрытое тучами грозовое
небо. Оглушительный ливень обрушился на Флоренцию, едва кантор вышел на виа дель Проконсоло, и Шеффре, мокрый насквозь, стоял посреди улицы и, словно городской сумасшедший, смеялся сам над собой. За стеной дождя он не сразу разглядел карету, что вывернула с соседней улицы, и только когда увидел бегущую к нему женщину, сам побежал ей навстречу.Миза, тоже вмиг вымокшая под обильными потоками ливня и оттого трогательно-смешная, растрепанная, плачущая от радости, повисла в его объятиях, торопливо целуя куда придется — в щеки, в губы, в веки, в шею и подбородок. Он сам не верил тому, что чувствовало его тело и видели глаза, она не могла быть реальной, столько раз приходя в мечтах и вероломно тая под напором яви. Чтобы убедиться, Бернарди охватил ладонями ее скулы и прижался поцелуем к таким желанным и горячим губам — до стона, до трепета во всем естестве.
— Безумно хочу тебя… — шепотом признался он, и Миза в ответ ласково, будто кошка, потерлась щекой о его щеку.
— Мне нужно кое-то сказать и показать тебе, — ее дыхание у самого уха было горячим и прерывистым. — Мы нашли Дженнаро. Но…
— Что? — Шеффре насторожился и заглянул ей в глаза, но там не было ни горя, ни тревоги, и страх сразу улегся.
— Пойдем, — она взяла его за руку и повлекла за собой к карете, как во сне увлекала к Леонардо и Караваджо.
Он легко, ухватив за талию, подсадил ее на подножку, и на секунду Миза скрылась за занавеской: «О, Мадонна, я вся до нитки! Пересядь-ка туда, детка, иначе тоже вымокнешь! Сейчас тут все будет в лужах, мы мокрые оба!» Скинув с плеча лямки от музыкальных инструментов, которые теперь наверняка рассохнутся до безобразия, Бернарди на ощупь сунул их внутрь кареты, под сидение, а после запрыгнул туда и сам.
Широко распахнутые синие глаза Дженнаро встретили его в полутьме, и он недоуменно покосился на Эртемизу, готовый спросить, для чего они одели мальчика в платье. Миза с улыбкой покусывала губы, как видно, ожидая, что именно так он себя и поведет.
— Садись, — попросила она. — Тебе все равно придется это сделать.
— Что это значит? — садясь напротив воспитанника доньи Беатриче и не сводя глаз с его пылавшего радостью, смущением и любовью лица, вымолвил Шеффре.
— Я хотела бы представить тебе эту юную синьорину, родившуюся, судя по записям в метрической книге церкви Сан-Поло в Венеции, восьмого июля 1603 года в семье синьора и синьоры ди Бернарди и нареченную Фиоренцей. В январе 1605 года она была выкрадена из колыбели возле дворца Андреа Палладио каким-то бродягой и оказалась подкидышем в цыганском таборе, где провела семь лет. Женщина, которую она называла бабушкой, увещевала ее скрывать свое истинное происхождение, боясь, что девочку-беспризорницу подстерегает намного больше опасностей, чем мальчишку, и она была права.
То ли карета двинулась с места, то ли земля ушла из-под ног, но Бернарди почувствовал себя подвешенным в пустоте. А потом вихрь каких-то обрывков мыслей накрыл его ураганом.
— Иди сюда… — хрипло попросил он, утирая мокрое лицо ладонью и протягивая руку к девочке.
Она только того и ждала — стремглав бросилась ему на шею и, как ни старалась, не смогла удержать рыдания. А Шеффре молчал, прикрыв глаза и замирая в страхе вспугнуть чудесный сон.
Карета медленно отдалялась от Барджелло, и следы ее колес отчаянно смывали волны разгулявшейся стихии.
— Ты когда-нибудь бываешь в полном изнеможении? — поинтересовалась Миза, даже не оглядываясь и продолжая орудовать кистью на полотне, возле руки лежащего навзничь Олоферна. — Вот так, чтобы уснуть — и не шевелиться два дня?
— А ты? — входя в ее мастерскую, переспросил Бернарди.
Просторная комната была заставлена и завалена холстами на подрамниках и без, всюду валялись какие-то банки, кисти, чашки и совершенно ему не известные инструменты, но, кажется, беспорядок Эртемизу нисколько не трогал.