Горькие лимоны
Шрифт:
— Вы это видели? — прошептал он.
Я кивнул. Он осторожно ткнул в газету пальцем, как будто дотрагивался до зверя, желая проверить, окончательно он сдох или нет.
— Меньше месяца тому назад, — сказал он, — я обедал в Лондоне с Хопкинсоном, и он заверил меня, что, несмотря на сложность нынешней ситуации, киприоты смогут самым серьезным образом рассмотреть проект конституции, в том случае, конечно, если проект окажется по-настоящему либеральным. Но это же — для зулусов!
Его взгляды, насколько я мог судить, разделяли многие из тех, кто искренне хотел положить конец беспорядкам— из тех, кто в определенной мере был на нашей стороне. В те времена их было еще очень много, и, скорее всего, не менее половины крестьян придерживались тех же умеренных взглядов. Причиной для такого умозаключения мне послужил следующий факт:
В секретариате было тихо и безлюдно. По традиции правительство проводило лето в горах, для них признать необходимость остаться в столице, чтобы справиться с кризисной ситуацией, значило потерять лицо. Проконсультироваться здесь было совершенно не с кем, если не считать дежурного, так сказать, администратора, который при случае мог связаться по телефону с Домом правительства в Троодосе. Собственной точки зрения на прокламацию у него не было, да и вообще, похоже, его забыли поставить в известность о самом факте ее существования; никаких комментариев на сей счет он дать не мог, и ограничился тем, что дал мне подробные указания, как добраться до моей сатрапии — Управления по связям с общественностью, которое в те времена располагалось прямо напротив здания суда, на границе турецкого квартала, в старом здании, полном зеркал: Пьера Лоти этот дом привел бы в восторг.
Здесь тоже все было закрыто, сотрудники отправились в отпуск, так что я с чистой совестью прогулялся по солнышку до гостеприимного порога Мориса Кардиффа: хозяин как раз пытался в чем-то убедить виноградную лозу, которая, вероятно, вознамерилась удариться в бега, покинув шпалеру.
— Я совсем сумасшедший, — спросил я его, — или эта прокламация рассчитана на то, чтобы нарочно подразнить гусей?
Он рассмеялся.
— Мы все сумасшедшие, — сказал он. — Ясно же, что Кипра вы так и не поняли.
— Нет, серьезно!
— Серьезно.
— Я в том смысле, что будь я лидером националистов, который только и мечтает, как бы предоставить ООН хоть какие-нибудь доказательства нарушения прав человека, я немедленно спровоцировал бы демонстрацию, чтобы пара сотен школьников оказалась за решеткой. Это был бы роскошный политический гамбит. Если, конечно, вам не кажется, что правительство просто зря сотрясает воздух и не пойдет на крутые меры.
— Хуже. Сами киприоты слишком глупы, чтобы извлечь из этого хоть какую-то выгоду. Вот увидите.
Зазвонил телефон, и я остался в залитом солнечным светом дворе один — подумать и подышать густым ароматом цветущей магнолии. Потом хозяин дома вернулся, с недовольной гримасой на лице, и сказал:
— Что ж, первые мученики, видимо, и впрямь не заставят себя ждать. Пресса решила объявить недельную забастовку; ожидаются демонстрации. Может, и жертв для ООН в конце концов окажется достаточно.
Чиновнику, только что получившему должность, эти тревожные знамения давали пищу для раздумий. Я был благодарен судьбе за то, что к своим непосредственным обязанностям мне предстояло приступить только через несколько недель. Я отправился в турецкий квартал и сел среди извозчиков и шоферов выпить кофе с коньяком, в тени Бедестана, в самом памятном месте во всей Никосии. Там ко мне подсели Стефанидес и Гликис из кошмарного класса Эпсилон Альфа. Судя по всему, они и слыхом не слыхивали ни о какой прокламации — но поскольку ни тот, ни другой вообще не отличались любовью к печатному слову, ничего удивительного в этом не было.
— Мне отец по вечерам новости пересказывает, — сообщил Стефанидес и добавил вполголоса, — если, конечно, в очередной раз не напьется.
Очевидно, у него было не слишком высокое мнение об отце.
Я вспомнил, как однажды его отец, вытерев руки о передник, подмигнул мне и сказал:
— Эносис? А в чем проблема? Я мог бы решить ее буквально за пару часов. Передайте эту территорию Греции, оставив за собой право арендовать ее на сто лет по условной цене. Коронуйте короля в здешнем кафедральном соборе, велите всем заткнуться — и он сам сделает за вас все, что нужно.
Конечно, он просто балагурил, но в те дни даже такое опереточное решение вопроса казалось вполне реальным. Но как только
эта проблема выйдет на Международный Уровень… что тогда?— Ну, что ж, — сказал Гликис, сдвинув кепку на затылок и окинув взглядом странный, но прекрасный готический собор, отрастивший себе высокие минареты, символ Кипра, красота которого сотворена из одних несоответствий, — ну, что ж! Лузиньяны пробыли здесь триста лет, Венеция — восемьдесят два. Потом триста лет турки, а британцы — семьдесят восемь. О чем это нам говорит?
И правда — о чем?
Расположенный на пересечении главных морских магистралей, этот остров всегда становился предметом особого внимания любой морской державы, чьи линии жизни простирались вплоть до воинственного и негостеприимного Востока. Генуя, Рим, Венеция, Турция, Египет, Финикия: как бы ни поворачивалось колесо истории, этот остров всегда жил морем, и с моря ждал своей судьбы. И теперь для нас он больше не был галеоном, как для Венеции, но авианосцем — линейным кораблем. Сможем ли мы его удержать? Естественно, если возникнет такая необходимость; но проблема-то заключалась не в этом. Речь шла совсем о другом. Удержим мы его силой или все-таки хитростью? Ибо не сумев вовремя пойти на политический компромисс, мы так или иначе окажемся в положении Венеции. Этого-то я и не знал.
Я отогнал от себя эти мысли, навязчивые, как рой оводов, повернулся спиной к столице с ее растревоженно гудящими кофейнями и пустился вдоль по длинной извилистой дороге, к Готическому кряжу, чьи вершины, изогнутые словно арфы, откинулись назад под напором полуденного солнечного прилива. Как только я пробился сквозь каменную стену перевала, сверкающее лезвие морского горизонта ослепило меня, мигом рассеяв мрачные напоминания о большом и сложном мире за пределами этого залитого мандариново-желтым солнечным светом пейзажа, о мире, который скоро доберется и до нас и захлопнется, как капкан, как железная дверь.
Беллапаис был похож на обнесенный стеною сад, куда заходят, притворяя за собой калитку; на последнем подъеме расположился маленький комитет по встрече гостей, состоявший из яростных националистов лет примерно девяти, которые тут же принялись плясать вокруг машины и душераздирающе вопить: "Союз!". Впрочем, как всегда, поняв, чья это машина и кто на ней едет, они тут же добавляли неизменное: "Йасу, сосед!". И неслись наперегонки к Дереву Безделья в надежде, что кому-то из них выпадет честь донести до дома мои книги — поскольку привычка моей матушки щедро угощать домашними кексами и пончиками давно уже стала местной притчей во языцех. Вырулив за последний поворот, ты как будто становился одним из персонажей на любимой картине — напротив кафе, под огромным деревом. Как только мотор договаривал последнюю фразу, вокруг вырастала необъятная, завораживающая как музыка, монастырская тишина, в которой, как мухи в янтаре, увязали голоса соседей, стеклянное звяканье стаканов, хлопки карт и — чуть в отдалении — разговоры воронов в кронах деревьев. И, отделившись от компаний тихо потягивающих свой кофе завсегдатаев, ко мне один за другим начинали подходить мои друзья: кто с розой, кто с новой идеей насчет того, как лучше уложить черепицу, кто с только что доставленным письмом.
Добравшись до дома, я обнаружил, что приехал мой брат, с женой и целой кучей всяческого снаряжения — не привез он с собой разве что мешочков с солью и цветных бус для подкупа аборигенов. Он слегка расстроился, узнав, что я похоронил его при Фермопилах, однако к последствиям этой трагической истории отнесся с большим воодушевлением; в конце концов, это означало, что его везде и всюду станут угощать дармовой выпивкой в знак признания семейных заслуг. Вся деревня возрадовалась его чудесному воскрешению из мертвых, и даже Франгос не слишком обиделся на меня за обман. А буквально через несколько дней брат обнаружил, что его греческий, познания в котором, как ему казалось, утрачены безвозвратно, мало-помалу вернулся, что открыло ему прямой доступ к сердечному расположению и пониманию со стороны наших друзей и соседей. И, более того, вооружившись киносъемочной и звукозаписывающей аппаратурой, он тут же начал невыносимо детально фиксировать на пленке и саму деревенскую жизнь, и виды деревни, так что все ее обитатели как один стали лелеять абсурдные грезы о голливудских контрактах и отрабатывать сценическую походку; даже мистер Мёд, которого я бы ни за что на свете ни в чем таком не заподозрил, вел себя весьма фривольно.