Горный поход
Шрифт:
— Ну-ну, дурак, любишь сладкое, как архиерей. Губа не дура… А больше у меня ничего нет, — говорит он, словно оправдываясь, затем подходит к моему коню и деликатно, вежливо угощает его второй половиной куска.
Ананьев — сейчас уж командир отделения. Со своими конными посыльными он при взводе связи.
— Ну, а дальше как, Ананьев? — спрашиваю я, когда он снова растягивается на траве. — После службы?
Он смущенно молчит, потом тихо, нерешительно объявляет:
— Я в партейную школу хочу…
Мы долго еще беседуем с ним о школе, о том, что учиться — да, это хорошо бы. В станице тоже хорошо.
— Колхоз есть?
— Коммуна.
Потом он рассказывает о своем хозяйстве:
— Хозяйства справная… Ничего. Худоба есть. Сейчас в коммуне мы.
Он никогда не спутает двух понятий: худоба и конь. Худоба — крестьянская лошадь. Конь — боевой друг кавалериста. На худобе пашут, худобу кормят, худобу жалеют, худобу немилосердно бьют; без худобы крестьянину никак нельзя.
И когда он говорит о худобе, его слова пахнут теплом крестьянской конюшни. В нем просыпается чуть задремавший хлебороб.
Он говорит о том, что без худобы никак нельзя, а корма плохие, нонешним летом писали из колхоза.
— Ну, в коммуне-то обошлись, достали, а единоличнику худо.
Худые у бедняка лошади, оттого и название им: худоба.
Конь — не худоба. Конь — боевое оружие кавалериста, как винтовка. И беречь его надо, как винтовку. Бить коня нельзя. Разве винтовку бьют? Коня надо любить и понимать. Не будешь любить коня — он это сразу почует. И любовь почует и в бою всегда спасет. Без коня кавалеристу, так же как крестьянам без худобы, — тоже нельзя.
Вчера на тропе ни одна лошадь не упала в обрыв. Значит, коноводы любят коней. Берегли их. Не спали. Доглядели.
Во взводной газете «В горах» 4-го взвода пульроты помещена заметка:
«Хорошие вожатые. В нашем взводе коноводы — ребята очень хорошие. Судя по коням. Кони наши справные. Что говорит за то, что хороший уход за лошадьми».
В нашем последнем номере полковой газеты, когда уж поход кончили, мы помещали заметки бойцов о том, чему их научил поход.
На клочке бумаги, неизвестно из какой роты, пришла заметка:
«Я — красноармеец Щер. Лошадь у меня самая худшая в роте, можно сказать, калека. Ну я ее доглядел и в лазарет ее не водил ни разу, и в работе она нигде не отставала. Вот и все».
Мы прошли горный тяжелый поход и все же сберегли коней. Это заслуга многих Щеров.
Ну и доставалось же от самих бойцов тем коноводам, которые коней своих не любили. «Не берите пример с такого коновода, ибо это вредно, — пишет одна взводная газета. — Тов. Бойченко не любит коня, кладет на него свою скатку. На привалах подпруги не отпускает». А угрюмый пулеметчик Кириченко даже стихи о коне написал:
Обрывы, горы, скалы Нас зорко сторожат. Препятствия, обвалы На всем пути лежат. Не пустим лошадь, вьюки В откос и под обрыв. Веревки крепче в руки — Мы жертвы не дадим. Оберегаем дружно Товарища коня. Смотреть за ним нам нужно И ночью и средь дня.Мы лежим с Ананьевым на траве, а кони молча, понуро стоят рядом.
Полянка
вся залита багрянцем заката.— Везут! — вдруг вскочил возбужденно Ананьев.
— Чего везут?
— Фураж везут! — закричал он радостно и стремглав бросился навстречу.
МЕЧТЫ КОНОВОДА ГАРКУШЕНКО
Горы в зелени — самих гор не видно. И деревьев не видно. Просто огромный, гигантский, блистательно зеленый букет.
И хорошим топором не проложить дороги в этих перевитых лианами зарослях рододендрона. Зато во все стороны робкие и узкие бегут тропинки.
Они приведут вас в отдельный двор аджарца, огороженный хорошим забором. Вы увидите сад аджарца, огород аджарца, кукурузу аджарца; сам он выйдет к вам и, улыбаясь, скажет:
— Гамарджобат, цителармиелебо! [6]
Но жена его не выйдет к вам. Жена спрячется, укроется черной чадрой или праздничным шелковым белым покрывалом.
— Швидобит, — грустно скажете вы и уйдете прочь, оставив аджарца хозяином своего дома, своего сада, своей жены.
— Нарезать здесь в горах плант, аджарку взять и жить вольной птицею, — мечтает вслух коновод Гаркушенко. — Красота здесь какая.
Да, красота…
Тропа вьется по горе, нависшей над долиной реки Кинтрыш. Горы разворачиваются в зеленом марше, каждый раз открывая все новые и новые горизонты. То дымятся серыми туманами, то золотятся пашнями, то чернеют хвоей.
6
Здравствуйте, красноармейцы!
Стоят в горах тяжелые сады. Спелая черешня горит на солнце; качаются над тропой ветви с зелеными еще яблоками.
Идут от садов, от пашен, от гор, от далеких далей запахи, волнующие, свежие, новые. Горный воздух напоен этими запахами, зеленым цветением насыщен густой воздух.
— Легкий дух тут, — вздыхает Гаркушенко.
Нет, не легкий. Тяжелый. Запахами, горизонтами, садами этими тяжелый…
— Эх, и широк же мир, как погляжу я, — удивляется коновод. — А?
— Широк, широк, — усмехаюсь я, — а ты вот не о мире, а о «планте» мечтаешь.
Гаркушенко хитро усмехается.
— Нет, мне и тут хорошо будет. Мне много не надо. Дом поставлю. Сад. Худобу разную. Пшеницу…
— И сам хозяюновать будешь?
Он смущается, ведь помнит же он: на политзанятиях все соглашались, что единоличному хозяйству не цвести, не жить, что надо коллектив строить. И сам он колхозник. Что это ему тут ударило в голову?
Молчит Гаркушенко, думает, потом говорит осторожно:
— Тут колхоз не выйдет. Тут горы дробность создают.
Я в ответ молча указываю на гору, где на кукурузном поле работают колхозники.
— А кукуруза хорошая, — признает Гаркушенко.
Он вдруг вспоминает о своем колхозе.
— У нас хлеб уже налился… Уборка скоро, — говорит он, и я ловлю в его голосе тоску по земле.
— Какой ты боец? — укоряет его лихой, молодцеватый отделком Левашов. — Деревня.
— Я хлебороб, — уклончиво отвечает Гаркушенко. — Я на работу жадный. Я в колхозе ударник.
— Нет, ты бойцом будь, — горячится Левашов. — Ты про деревню забудь.
— Как же про ее забудешь? — удивляется Гаркушенко. — Чуда-ак…