Гость из будущего: Анна Ахматова и сэр Исайя Берлин: История одной любви
Шрифт:
В отличие от первого случая, когда Ахматова ради сына опубликовала стихотворение, прославляющее Сталина, и никто не упрекнул ее за это, — после нового выражения лояльности она оказалась в весьма двусмысленном положении. Студенты-англичане не аплодировали ее словам, то есть разочаровались в ней. И хотя Ахматова была убеждена, что в данной ситуации не могла поступить иначе, тем не менее, видя, как повел себя Зощенко, попыталась оправдать себя.
Эмма Герштейн тоже упоминает тот момент, когда Ахматова проявила слабость. Справедливо, хотя и несколько чрезмерно оправдывая ситуацию, она предваряет свой рассказ тем, что Ахматова и Зощенко, лирик и юморист, в литературном смысле не имели почти ничего общего друг с другом; связывало их, в сущности, только Постановление ЦК от августа 1946 года. «А восемь лет спустя их обоих пригласили
Летом 1955 года, когда новые, пускай уже не такие прямые и грубые, как раньше, преследования со стороны партийных органов довели Зощенко до душевного краха, Ахматова говорила Лидии Чуковской: «Михаил Михайлович человек гораздо более наивный, чем я думала. Он вообразил, будто в этой ситуации можно что-то им объяснить <…>. Отвечать в этих случаях можно только так, как ответила я. Можно и должно. Только так. Не повезло нам: если бы я отвечала первой, а он вторым, он, — по моему ответу, догадался бы, что и ему следовало ответить так же. Никаких нюансов и психологий. И тогда гибель миновала бы его. Но его спросили первым…»
Я не уверен, что Ахматова могла бы повлиять на Зощенко и он ответил бы по-другому. Позже, в своей страстной, достойной всяческого восхищения речи на пленуме Союза писателей он сам утверждал, что в Доме писателей лишь по чисто эмоциональным причинам открыто выступил против организаторов встречи. «На любой вопрос (английских студентов. — Д. Д.) я готовился ответить им шуткой. Но в докладе, в котором было сказано, что я подонок-хулиган, было сказано, что я не советский писатель, что с двадцатых годов я глумился над советскими людьми! Я не мог отвечать шуткой на этот вопрос, и я ответил серьезно — так, как думаю..<…> Я могу сказать: моя литературная жизнь и судьба при такой ситуации закончены. Я не могу выйти из положения. Сатирик должен быть морально чистым человеком, а я унижен, как последний сукин сын! <…> У меня нет ничего в дальнейшем! Я не стану ни о чем просить! Не надо вашего снисхождения, ни вашего Друзина, ни вашей брани и криков! Я больше чем устал! Я приму любую иную судьбу, чем ту, которую имею!»
Бывают пограничные ситуации, которые дают возможность для альтернативных — в моральном смысле слова — действий. Выступление Зощенко в Доме писателей и потом, на пленуме Союза писателей, несомненно, было героическим. Впервые за долгие десятилетия произошел случай, когда писатель решился с открытым забралом пойти против бесчеловечной машины культурной бюрократии, попытался отстоять свои человеческие права. В этом смысле Зощенко стал прямым предтечей всех тех писателей, которые в последующие десятилетия отвергали унизительный ритуал самокритики, ставя под вопрос самое моральную легитимность режима.
Однако, признавая героизм Зощенко, я ни в коем случае не хочу принизить смелость Ахматовой. Это нужно особенно подчеркнуть, так как десятилетия спустя, когда подули очистительные ветра перестройки, вдруг появились и стали ходить странные легенды. Андрей Битов, например, утверждал в одной телевизионной передаче, будто после встречи с английскими студентами Зощенко заявил об Ахматовой следующее: «Как она меня подвела!» Эта фраза (процитированная Эммой Герштейн, но не повторенная в ее мемуарах), даже если и в самом деле прозвучала, никаких оснований под собой не имеет. У Зощенко и Ахматовой не было никаких возможностей договориться о том, как вести себя при встрече. И во всяком случае, ни у Зощенко, ни у Ахматовой даже при самых тщательных поисках мы не найдем и намека на то, что в них когда-либо ослабевало или тем более исчезало чувство солидарности по отношению друг к другу.
Надежда Мандельштам во второй книге своих «Воспоминаний» описывает (как можно предположить, главным образом со слов Ахматовой) ту злополучную встречу со
студентами, для Зощенко оказавшуюся роковой, и довольно сурово осуждает англичан: «Говорят, их снарядил Берлин, оксфордский „гость из будущего“, побывавший у Ахматовой незадолго до всей драмы. <…> Поняли ли оксфордские студенты поведение Ахматовой? <…> Милые английские мальчики, которых с детства учили говорить правду и отстаивать свои убеждения <…> Они понимают нас, как мы — китайцев».Еще более язвительно отзывается о любопытных сыновьях Альбиона Лидия Чуковская. «Что же эти англичане — полные невежды, дураки, слепые или негодяи? Зачем им понадобилось трогать руками чужое горе? Людей унизили, избили, а они еще спрашивают: „Нравится ли вам, что вас избили? Покажите нам ваши переломанные кости!“». Лишь англичанка Аманда Хейт, автор биографии Ахматовой и человек, которому Анна Андреевна доверяла, проявляет немного больше понимания, когда, рассказывая о встрече со студентами, говорит, что Ахматовой на сей раз грозила бедой «не вполне уместная доброжелательность группы иностранцев, не имевших представления о ситуации „изнутри“».
Все эти суждения выглядят, по крайней мере, слишком общими, если не полностью несправедливыми. Молодые британцы, конечно, не были «реакционерами и антисоветчиками», как утверждали представители принимающих организаций, и вовсе не хотели «трогать руками чужое горе», как предполагает Лидия Чуковская. Их поведение соответствовало нормам свободного мира — другого они ведь и не знали — и их собственному студенческому темпераменту; тому самому, между прочим, который бушевал в «сердитых молодых людях» Джона Осборна, когда они, спустя несколько лет, поднялись против существующего уклада Великобритании. Скорее всего, они впервые в жизни оказались перед необходимостью выбора: на какую сторону встать — угнетения или свободомыслия? Какой нормальный человек, особенно если он молод, устоит перед искушением продемонстрировать свой выбор! Конечно, в их желании немедленно узнать полную истину была немалая доля трагикомической наивности; однако виноваты в этом не они, а те странные правила игры неведомого им мира, о которых они даже не догадывались.
Но какие у них самих остались впечатления об этой встрече и о поведении Анны Ахматовой? Гарри Шукман в августе 1995 года представил мне неожиданную версию этого события. «Ситуация в Доме писателей была совершенно протокольной. До обмена мнениями между нами и писателями дело не дошло. <…> Ахматова сначала вообще молчала. Потом я задал ей вопрос: „Может быть, мадам Ахматова тоже хочет что-то сказать?“ Нет, она явно не хотела. По ней видно было, что она не хочет ничего говорить, что нервничает. Тогда я снова спросил: „Что вы думаете о том, что сказал Зощенко?“ Она ответила: „Я с этим согласна“. Для нас это прозвучало двусмысленно, поскольку „с этим“ могло означать: и с Зощенко, и с постановлением. Я помню это так ясно, словно все произошло вчера или даже сегодня. Она так и не захотела сказать точно, с Зощенко или с постановлением она согласна. <…> Атмосфера на собрании была… как бы это сказать? — довольно напряженной».
Спустя одиннадцать лет, когда Анна Ахматова получала степень почетного доктора Оксфордского университета, на приеме в честь этого события присутствовал и Гарри Шукман. «Она жила здесь, в этом отеле, — сказал бывший студент Ноттингемского университета, обводя жестом холл гостиницы „Рандольф“, где мы сидели. — Меня пригласили на прием. Принимал Ахматову Оксфордский университет, но главную роль играл Исайя Берлин. <…> Он пригласил всех славистов Оксфорда. Народу было очень много. Ахматова сидела на диване; Берлин организовал дело так, что каждому, кто хотел с ней поговорить, отводилось пять минут. Потом подходил следующий. Я тоже встал в очередь; должен вам признаться, чувствовал я себя не лучшим образом. Но я понимал: если не воспользуюсь этой возможностью, то так навсегда и останусь с беспокойством в душе.
Я сказал ей, что участвовал в той ленинградской встрече, и спросил, помнит ли она ее. „Еще бы мне не помнить! — ответила она. — Зощенко та встреча погубила“. — „Боже мой“, — сказал я. Она подняла на меня глаза, а я сказал: „Это ведь я задал тот вопрос“. — „А зачем вы его задали?“ — спросила она. „По наивности. Чтобы сравнить писателя, который, может быть, и не диссидент, но мыслит свободно, с полуофициальными литераторами“, — ответил я. „Понятно“, — сказал она. На этом наш разговор закончился».