Гость из будущего: Анна Ахматова и сэр Исайя Берлин: История одной любви
Шрифт:
У Ахматовой, однако, было и других проблем по горло. Договоры на переводы в условиях советского книгоиздательства означали довольно высокий, но нерегулярный заработок. Ахматова всем сердцем ненавидела эту работу, тем более что ей поручали переводить в основном китайские, корейские, румынские, болгарские стихи, и работать она вынуждена была с подстрочниками. Однако без этих гонораров ей пришлось бы жить в таких же нищенских условиях, как большинству советских пенсионеров.
Потенциально еще сильнее давило на нее то, не совсем уже нереальное обстоятельство, что в принципе она могла публиковаться в журналах; в ближайшем будущем даже брезжил новый сборник стихов. Чтобы показать, насколько трудным и призрачным было такое предприятие, упомяну
Такой невероятно долгий срок издательской подготовки объяснялся не только сверхнедоверчивой цензурой, за каждой печатной строчкой вынюхивавшей антисоветские помыслы, но и непроясненным писательским статусом Ахматовой. Новая официальная позиция, связанная с ее персоной, все никак не могла определиться. Попросту говоря, вопрос об Ахматовой был частью проблемы Жданова. Для того чтобы поэтесса обрела хотя бы тот статус, который был у нее до августа 1946 года, нужно было пересмотреть Постановление ЦК, отмеченное именем Жданова.
Доживи Андрей Жданов до XX съезда КПСС, он, скорее всего, протестовал бы против произнесенного Хрущевым секретного доклада (такое предположение можно сделать, помня об исключительной преданности Жданова Хозяину), и тогда его вывели бы из Политбюро, а то и исключили бы из партии, как позже — Молотова и Кагановича. В этом случае бывшие соратники с легкой душой свалили бы на него все ошибки прежней культурной политики, и Анна Ахматова (при условии, что сохранит лояльность режиму) вернула бы себе если не прежнюю славу, то хотя бы официальное признание. Однако покойный Жданов относился к неприкасаемому фонду советской идеологии, освободиться от которого было труднее, чем от самого Сталина.
Особенно нервно реагировало новое советское руководство на всякого рода попытки придать трагическим событиям сталинской эпохи принципиальный смысл, то есть увидеть в них нечто большее, чем историческую случайность или следствие капризной натуры диктатора. Когда Пальмиро Тольятти, лидер итальянских коммунистов, в июне 1956 года в интервью, данном журналу «Нуови аргументи», заговорил, в связи с Большим террором, о «некоторых формах перерождения» советского общества — «Правда» незамедлительно ответила на это, опубликовав гневное решение ЦК. С таким же возмущением советское руководство отвергло предложение югославских коммунистов осудить сталинские теорию и практику как «сталинизм».
Не пользовалась этим термином и критически настроенная советская интеллигенция: она употребляла слово с архаическим суффиксом — «сталинщина». Звучало оно примерно так, как если бы в Германии кто-нибудь сказал «Hitlerei»; однако семантика русского слова уходит глубже. Все прежние понятия в русской истории, снабженные этим суффиксом (как, например, «аракчеевщина», слово, образованное от фамилии сурового временщика и ставшее синонимом тупого преследования всякого свободомыслия), звучали с оттенком насмешки, даже издевки, так что понятие «сталинщина» плохо сочеталось с официальной линией партийной верхушки, пытавшейся найти золотую середину между «ошибками» и «заслугами» Сталина.
Когда Назым Хикмет, турецкий поэт, живущий в Москве, 15 июня 1956 года на собрании Союза писателей СССР впервые назвал культурную политику конца 40 — начала 50-х годов «ждановщиной», он встретил жесткий отпор со стороны писателей, верных режиму. Среди немногих, кто его поддержал, была Ольга Берггольц, ленинградская поэтесса, близкая подруга Ахматовой. Будучи членом партии, она должна была тщательно выбирать слова, но содержание ее выступления не оставляло сомнений.
«Считаю, что одной из основных причин, которые давят на нас и мешают движению вперед, являются те догматические постановления, которые были приняты в 1946–1948 годах по вопросам искусства… Давайте, товарищи, говорить о них теперь с полной откровенностью. Почему — теперь? Потому
что именно теперь, после XX съезда, после доклада тов. Хрущева о культе личности, нам ясно, что эти постановления были выражением личных вкусов Сталина, то есть были порождены исключительно культом личности».Партийное руководство забеспокоилось, но пойти на открытую дискуссию не отважилось, опасаясь вызвать выражения симпатии к литераторам, которые стали объектом преследований. Поэтому, например, чиновник от литературы Б. Рюриков, ополчившись против Ольги Берггольц в «Правде», не назвал ее по имени. «Нашлись отдельные литераторы, — писал он в конце августа 1956-го, — которые пытались представить как утратившие силу известные решения ЦК партии по вопросам литературы и искусства. Решения партии направлены против отрыва от жизни народа, от политических задач современности, против забвения общественно-преобразующей роли искусства — и это принципиальное содержание партийных документов мы будем отстаивать в интересах развития литературы».
Специфика формализованного партийного языка (новояза) заключалась в том, что ни используемые выражения, ни умолчания отнюдь не были произвольными, случайными. Если Рюриков в первой фразе говорит о «литературе и искусстве», а во второй — только об искусстве, это признак того, что к этому моменту партия стала немного более терпимой по отношению к невербальным видам искусства. И действительно, Постановление от 10 февраля 1948 года, ставшее своего рода лебединой песней Жданова, спустя десять лет другим решением ЦК — expressis verbis [6] — отменили.
6
Определенно, недвусмысленно (лат.).
Чем можно объяснить такое великодушие? Большинство советских партийных документов представляет собой смесь иррациональных иллюзий и рациональных страхов. Пример здесь — хотя бы Постановление, направленное против советских композиторов, в том числе Шостаковича, Хачатуряна, Прокофьева и Мурадели. Разгромное выступление Жданова против оперы Мурадели «Большая дружба» я уже цитировал, приводя ставшие почти классическими фразы, в которых Жданов проявляет недовольство, что в опере не полностью использованы возможности оркестра и певцов московского Большого театра, и завершает все это словами: «Нельзя обеднять искусство».
Но, кроме подобных вопиющих глупостей, критика Жданова содержала и нечто такое, что в полной мере отвечало высшим государственным интересам. «Опера занимается созданием дружбы народов Северного Кавказа в 1918–1920 годах. Народы гор — среди которых опера занимается осетинами, лезгинами и грузинами <…>, прекращают борьбу против русского народа и особенно против казачества, заключают с ними мир и дружбу. Историческая ложь кроется в том, что эти народы не были (курсив А. Жданова. — Д. Д.) врагами русского народа. <…> Препятствовали дружбе народов на Северном Кавказе тогда чеченцы и ингуши».
Как мы знаем, осенью 1944 года советское правительство решительно устранило все «препятствия», мешавшие дружбе народов. Два народа, чеченцы и ингуши, были вывезены в Сибирь; жалкие остатки их смогли вернуться на родину лишь в 1956 году. Грозный, Буденновск, Первомайское и многие другие названия населенных пунктов — все это кровавые свидетельства того, что подобная половинчатая реабилитация принесла на Кавказ что угодно, только не «великую дружбу». Однако тогда, в 1956 году, проблема с советской точки зрения казалась решенной, а тем самым и речь Жданова, и без того не слишком-то богатая глубокими мыслями, утратила свою актуальность. Как сказал бы Оскар Уайльд, жизнь последовала за искусством — или, в данном случае, за официальной художественной критикой.