Гость из будущего: Анна Ахматова и сэр Исайя Берлин: История одной любви
Шрифт:
Даже типология жертв вполне совпадает с 1956 годом: сумасшедший Иван Дмитрич не может уйти от своей судьбы, в то время как врач Андрей Ефимыч находится внутри системы и живет в соответствии с ее законами, пока не проявляет солидарность с душевнобольным и тем самым не вынуждает элиту отторгнуть его. Доктор Рагин оправдывает свою бесчеловечность с помощью тех же самых аргументов, какими пользовались позже советско-русские филистеры:
«Раз существуют тюрьмы и сумасшедшие дома, то должен же кто-нибудь сидеть в них. Не вы — так я, не я — так кто-нибудь третий». И когда он сам попадает в механизм системы, как в 30-е годы — высокопоставленные функционеры-коммунисты, то не в состоянии ничего понять. «Это какое-то недоразумение, — проговорил он, разводя руками в недоумении. — Надо объясниться, тут недоразумение».
Иван Дмитрич, с его тягой к утопии, напротив, представляет собой чуждый системе, непринимаемый
Упомянув в разговоре «Палату № 6», Ахматова попыталась передать собеседнику свои представления о советской истории. Она с уважением относилась к боли тех, кто стал жертвой, оставаясь верным режиму, однако себя считала представителем всех и всяческих страдальцев. В системе координат чеховского рассказа это означало, что она отождествляла себя с безумным и несчастным Иваном Дмитричем. Такое отождествление несло в себе и элемент личного послания — оно содержалось в чеховском описании мании преследования. Когда Иван Дмитрич видит двух закованных в кандалы арестантов, которых ведут четыре солдата-конвоира, у него появляются странные мысли:
«Он не знал за собой никакой вины и мог поручиться, что и в будущем никогда не убьет, не подожжет и не украдет; но разве трудно совершить преступление нечаянно, невольно, и разве не возможна клевета, наконец, судебная ошибка? <…> А судебная ошибка при теперешнем судопроизводстве очень возможна и ничего в ней нет мудреного. <…> Да и не смешно ли помышлять о справедливости, когда всякое насилие встречается обществом как разумная и целесообразная необходимость и всякий акт милосердия, например оправдательный приговор, вызывает целый взрыв неудовлетворенного, мстительного чувства?»
Отношения в тогдашней, во «всегдашней» России, как их изобразил Чехов, могли быть без всяких изменений перенесены и в Советскую Россию. Даже корректное с медицинской точки зрения описание симптомов болезни Громова вызывает ассоциации.
«Иван Дмитрич вздрагивал при каждом звонке и стуке в ворота, томился, когда встречал у хозяйки нового человека; при встрече с полицейскими и жандармами улыбался и насвистывал, чтобы казаться равнодушным. Он не спал все ночи напролет, ожидая ареста, но громко храпел и вздыхал, как сонный, чтобы хозяйке казалось, что он спит; ведь если не спит, то, значит, его мучают угрызения совести — какая улика!»
Подобную же незамысловатую хитрость проявил летом 1956 года один большой русский писатель, посоветовав своему другу-британцу звонить некоей находящейся под наблюдением персоне только с улицы, из телефона-автомата. А находящаяся под наблюдением персона поступила не менее хитро: передала в телефонную трубку тайное сообщение, упомянув рассказ Чехова, в котором говорится о мании преследования.
Если верить бывшему генерал-майору КГБ Олегу Калугину, генерал Миронов, начальник ленинградского Управления КГБ, в 1958 году закрыл дело Ахматовой. Странным образом — а может быть, вполне логично — в материалах дела все же появляется секретное донесение, датированное 23 ноября 1958 года, где довольно точно и подробно описываются жизненные условия и даже душевное состояние Анны Ахматовой после «несостоявшейся» встречи.
«Объект большую часть времени проводит в Москве, живет у Ардовых, летом предпочитает дачу в Комарово, построенную для нее Литфондом, в Ленинграде она чаще всего бывает у приемной дочери — Иры Пуниной-Рубинштейн. Очень любит внучку — Аню Каминскую. Физически заметно сдала: нездоровая полнота, большой живот, отечность рук и ног, повторяющиеся сердечные приступы. После инфаркта, перенесенного в Москве, без валидола она обходиться не может, а телефона на даче нет. Вместе с тем настроение у нее достаточно бодрое, творческое. Хотела писать книгу о Париже 1910 года, когда она встречалась там с Модильяни, упоминала о желании издать автобиографический очерк воспоминаний. Из самых неприятных и обидных слов, которые она запомнила и вспоминает о них с горечью, — это из Постановления ЦК партии — слова, приписываемые Жданову: „То ли монахиня, то ли блудница“. Вот это ее очень коробит. О правительстве Хрущева отзывается положительно, считая его милосердным и справедливым. Часто ходит на кладбище, расположенное в полутора километрах от дачи. Такое впечатление, что подыскивает место для себя».
ПОЗДНЯЯ СЛАВА
22 июня 1959 года функционер от культуры Алексей Сурков, покровительствовавший
Анне Ахматовой, обратился к Н. С. Хрущеву, главе партии и государства, с письмом. «Считаю себя обязанным, — писал он среди прочего, — привлечь Ваше (внимание) к судьбе одной старой русской писательницы, которой во второй половине июня исполняется семьдесят лет. Речь идет об Анне Андреевне Ахматовой, чье творчество подвергалось суровой критике в постановлении ЦК ВКП(б) об ошибках редакций журналов „Звезда“ и „Ленинград“. Критика эта, предельно резкая по тону, по существу была правильна, ибо поэтесса, пережившая вместе со всем народом полосу высокого морально-политического подъема в годы Великой Отечественной войны, в первом послевоенном году опубликовала ряд глубоко пессимистических произведений. <…> Партийная критика не прошла бесследно». (Очевидно, Сурков имеет в виду злополучный цикл, напечатанный в «Огоньке»: такой ценой Ахматова надеялась добиться освобождения сына.)«За эти годы было безупречным и ее гражданское поведение. Когда на встрече в Ленинграде с группой реакционных английских студентов покойный М. Зощенко почел для себя возможным апеллировать к этим навязчивым гостям против решения Центрального Комитета, Анна Ахматова дала им решительную и резкую отповедь. Еще задолго до прошлогодней свистопляски с присуждением Нобелевской премии Б. Пастернаку я слышал от Ахматовой слова резкого осуждения художественной слабости и политической тенденции романа „Доктор Живаго“, который она читала в рукописи, переданной ей Пастернаком лично».
После этой, более чем двусмысленной похвалы литературный функционер подходит к сути. «Какая-то форма государственного (подчеркнуто Сурковым. — Д. Д.) признания полустолетнего творческого труда Анны Ахматовой <…> была бы сильным ударом по тем реакционерам и колеблющимся интеллигентам, которые еще до сих пор никак не расстаются с пресловутым „делом Пастернака“».
Итак, Анна Ахматова против Бориса Пастернака. Сурков выложил на стол этот новый козырь, чтобы с его помощью радикально изменить положение своей подзащитной. Иезуит среди иезуитов, он досконально знал, какая именно лицемерная логика наилучшим образом воздействует на партаппарат. В этих кругах даже элементарной справедливости ты можешь добиться, скорее всего, если изобразишь ее как пощечину классовому врагу. Но подоплека дела была куда проще: Хрущев готовился встретиться с Эйзенхауэром. Гигантской советской империи позарез нужна была благосклонная улыбка свободного мира.
В ноябре 1958 года московское руководство одержало пиррову победу. После безобразной пропагандистской кампании, в ходе которой главный советский чекист публично обозвал Бориса Пастернака свиньей, писателя удалось наконец сломать: боясь, что его лишат гражданства, он отказался от Нобелевской премии. Международный авторитет Советского Союза рухнул и разлетелся на мелкие осколки.
В ту самую неделю, когда Пастернак публично отказался от собственной славы, в одном из московских издательств вышел сборник Анны Ахматовой «Стихотворения» — смешным, на фоне читательского интереса, тиражом в 25 тысяч экземпляров и объемом в 132 страницы. Эта тоненькая книжечка в красной обложке, которую в дружеском кругу иронически называли коммунистическим манифестом, стала плодом двойного компромисса: уступки Алексея Суркова, сделанные им официальной цензуре, были дополнены вынужденным смирением самой Анны Ахматовой, покорно принявшей пожелания Суркова. В итоге значительную часть сборника составили переводы корейской, польской, румынской и болгарской поэзии, которые Ахматова делала скорее ради заработка, чем по вдохновению. Тем не менее пятнадцатилетнему запрету на публикацию ее стихов удалось положить конец, и это было в общем-то самое главное. Ахматовой пришлось отказаться от многих своих прежних и новых стихов: трагические вехи ее жизненного и творческого пути никак не должны были отразиться в сборнике. И все же туда попали, например, стихи цикла о «несостоявшейся встрече» — разумеется, без упоминания имени Берлина — и несколько фрагментов из «Поэмы без героя».
В свое время Ахматова приветствовала решение Шведской академии и лично поздравила Пастернака, хотя действительно весьма критически — по причинам чисто эстетического характера — отзывалась о «Докторе Живаго». При всем том она ни словом не осудила (во всяком случае, публично) отдающую судом Линча кампанию против Пастернака. Однако упрекать в этом пожилую, больную и все еще находящуюся в опале поэтессу было бы не только несправедливо, но и просто глупо. Открытых форм солидарности интеллигенции, пару лет назад еще грозивших верной смертью или долгой ссылкой, в те времена в Советском Союзе еще не существовало. Подобными выступлениями протестующий мог навредить только самому себе, ни на йоту не изменив в лучшую сторону положение жертвы.