Граждане
Шрифт:
Но на углу Маршалковской и Иерусалимских Аллей машину задержал красный сигнал. Лэнкот с раздражением наблюдал за потоком пешеходов. Автомобиль дрожал и нетерпеливо гудел. На мостовой суетились люди, заполняя все узкие проходы между машинами, перебегая с тротуара на тротуар, втискиваясь в обвешенные живыми «гроздьями» трамваи. Лэнкот ощущал в горле какую-то противную щекотку, предвестницу слез. Он не хотел смотреть на этот город, отвергнувший его, не хотел видеть торчавший перед глазами затылок шофера, молчавшего всю дорогу. На углу, неподалеку от бывшего дворца, пестрели цветы в киосках и ряды ярких обложек на прилавках книжных ларьков. А вокруг по-весеннему шумела толпа, стекавшаяся отовсюду — с залитых
Они въехали в Иерусалимские Аллеи, представлявшие в этот час бурлящее море. Лэнкот откинул голову и смотрел в правое окно, на разрытую землю — ее и здесь не оставили в покое. Они ехали мимо экскаваторов, простиравших длинные руки над горами обломков, щебня, глины. Оставались позади плоские черные крыши бараков, огни костров, распространяющих запах смолы, стальные стрелы кранов, недвижно парившие над толпами любопытных, собиравшихся здесь в сумерках. Воздух был пропитан пылью, гарью и острым запахом свежей земли. У Лэнкота судорожно сжималось горло, и он то и дело подгонял шофера.
В передней висели неизвестно чьи серо-зеленая куртка и шляпа, а на диванчике под зеркалом кто-то оставил внушительный портфель из свиной кожи, сверкавший застежками-молниями и никелевыми замками. Раньше чем Лэнкот успел что-нибудь сообразить, из-за приоткрытой двери донесся знакомый голос. Не сняв пальто и шляпы, Лэнкот вошел в столовую.
— Вот и муж вернулся, — сказала Люцына.
Лэнкот посмотрел на гостя усталым, тусклым взглядом.
— Ага, это вы, пан Гибневич, — сказал он беззвучно и сел в кресло, как был, в пальто. «Чего ему от меня надо?» — мелькнуло у него в голове. Он с беспокойством взглянул на Люцыну и понял, что она все прочла по его лицу.
— Извините, пан инженер, — сказал он тихо, утирая платком вспотевший лоб.
Гибневич зорко вглядывался в него, отхлебывая из стакана крепкий английский чай, — изрядный запас этого чая Люцына сделала еще осенью. Лэнкот смотрел на седеющую голову и багровые щеки, на располневшую фигуру в немного примятом дорожном костюме из светлого габардина и молчал. Гибневич предложил ему папиросу и, щелкнув зажигалкой, объяснил, что вынужден был прибегнуть к его гостеприимству, так как гостиницы все заняты иностранными делегациями, прибывшими на какой-то съезд.
— А нас, граждан этой страны, в таких случаях трактуют как «нежелательных иностранцев», — Гибневич выпустил из носа две струйки дыма.
Лэнкот потер подбородок.
— Не знаю, найдется ли у нас место… — сказал он озабоченно. — И, кроме того…
— Я постелю пану у тебя в кабинете, — тихо промолвила Люцына и вышла из столовой, не заметив предостерегающих взглядов мужа. Лэнкот остался наедине с Гибневичем, который испытующе смотрел на него.
— Знаете, для чего я приехал? — спросил инженер через минуту, понизив голос.
Лэнкот покачал головой.
— Вы бы сияли пальто, — буркнул гость.
Лэнкот послушно вышел в переднюю, снял пальто и вернулся.
— Меня вызвали сюда через воеводский комитет, — сказал Гибневич. — Подозреваю, что есть какой-то донос. Вам ничего
об этом не известно?— Гнусности начались снизу, — продолжал, он, не дождавшись ответа. — В последнее время под меня подкапывались, как кроты. Это, конечно, работа партийной организации.
— Да, по всей вероятности, — тихо вставил Лэнкот.
— И знаете, в чем меня обвиняют? В умышленном отрыве технологии от производства. Звучит это довольно невинно, но на самом деле это одна из тех метафор, которыми они убивают людей. Закапывают живыми в могилу.
— Знаю, знаю, — поддакнул Лэнкот.
Инженер встал и заходил вокруг стола. Его шевровые ботинки скрипели при каждом шаге. «Довоенная кожа», — машинально подумал Лэнкот.
— И сверх того, я еще якобы зажимаю соцсоревнование и новаторство! — с усмешкой продолжал Гибневич. — С моими «зетами» происходят аварии. Аварии, слышите? Что же, если ими орудуют неуклюжие лапы, которые спокон веков умели только вилами навоз разгребать! Все, до чего они ни дотронутся, терпит аварию! А мы? Разве мы не потерпели аварию? На все наше поколение обрушилась катастрофа. Вдумайтесь в это!
Лэнкот слушал уже с интересом и, склонив набок голову, ловил каждое слово инженера. В эти минуты Гибневич был в его глазах уже не столько виновником его падения, сколько философом, разъясняющим причины этого падения. И он внимательно присматривался к нему.
Но мысли инженера приняли уже другое направление.
— Мне в этом деле не все ясно, — пробормотал он, жуя рассыпчатое печенье, специальность Люцыны. — Что там, на месте, под меня подкапываются, — это я еще могу понять, и такие гнусные попытки я уже не раз пресекал. Но чего от меня хотят здесь, в центре? И откуда исходит донос? Я ведь всегда и прежде всего заботился о сохранении государственной тайны. Некоторые секреты нашего производства…
— Если ваши краны плохо работают, то при чем тут государственная тайна? — перебил его Лэнкот.
Гибневич снисходительно чмокнул губами и кончиком белого платка смахнул с них крошки печенья.
— В наше время плохо работают не только мои машины. Все идет вкривь и вкось, — сказал он спокойно. — Мы, интеллигенты, являемся прослойкой ремонтников на этапе социалистического вредительства. Такова наша социальная миссия. Отсталый в развитии пролетариат нуждается в руководящих умах. Мы с вами, пан редактор, являемся опекунами рабочего класса до тех пор, пока он не достигнет зрелости! Да… Вы сегодня, кажется, не в духе?
— У каждого свои заботы, — отозвался Лэнкот с вымученной улыбкой.
Гибневич сел и придвинул стул так близко к Лэнкоту, что коленом касался его бедра.
— И у каждого свое человеческое достоинство. Мы, в особенности мы, пан редактор, должны держать голову высоко, так как у нас высокие задачи. Мы должны быть на уровне нашей миссии… и наших страданий. Вы согласны со мной, что революция — это мученичество?
Да, Лэнкот, конечно, был с ним согласен.
— Но страдаем мы не из-за революции, — торжественно изрек Гибневич. — А за революцию. Ибо только мы одни — взрослые в этом государстве жестоких детей.
— А знаете, это замечательно метко сказано! — пробормотал Лэнкот.
Гибневич кивнул головой и окружил себя клубами дыма.
— Я тоже иногда пользуюсь метафорами, — отозвался он кашляя. — Конечно, просто из любви к искусству. Да, так я говорю: это жестокие дети. Взять хотя бы такого Бальцежа, про которого писали в вашей газете. Щенок! Он первый начал рыть мне яму. Я смотрел на это сквозь пальцы, как снисходительный отец. И что бы вы думали? Он утомился и потребовал отпуск. Я дал. Он, кажется, уехал отдыхать. Но после этого отдыха он на мой завод уже не вернется. У меня кое-где имеются ходы… Щенок!