Хадж во имя дьявола
Шрифт:
В моем мозгу на мгновение возникло что-то комическое, совсем не соответствующее моменту. Английский язык… Конечно, Шекспир, Байрон, Шелли. Но, вместе с тем, когда экранный Макбет, обращаясь к закованным в сталь рыцарям, называет их джентльменами, а они его — шефом, возникают силуэты марктвеновских героев, героев О’Генри: бизнесменов, жуликов, биржевых маклеров, но никак не рыцарей или, тем более, фараонов, покоящихся в глубинах некрополя.
Но как бы то ни было, как только загремел голос, на каком-то экране или пелене дыма возникло красочное изображение фараона, сидящего в традиционной позе на троне и отдающего приказания. Куда-то шли войска, а гигантский живой муравейник
Нас держали в Каире какие-то дела, и на следующий день после пирамид, используя свободное время, мы собрались в Мекку. Вообще в Мекке я был дважды, хотя никогда не был склонен к таинствам и идеям мусульманства. Но святилище тянуло меня как магнит.
Путь в Мекку был непрост. Это путь, по которому идут фанатики, готовые в порыве религиозной экзальтации убить, уничтожить любое иноверие. Последние сто километров мы шли пешком, и сопутствующий нам человек объявил, что на нас лежит обет молчания.
Между гор, пустыней злобнознойной, Где тайфуны вьют песчаный рой, Паломники брели дорогой торной, Из Мекки возвращаяся домой. Шли они, от зноя изнывая, Уж сотый день шагая по пескам, Мираж манил, фонтаны изливая, Белели кости тут и там…Впрочем, на этот раз костей не было, хотя все пустыни, и южные, и северные, — хранилище костей. Помню только инструкции и наставления о молчании и странные одежды, закрывающие голову, лицо и тело.
Вот перед тобой ишан. Он ведет молитву. Повторяй за ним все: слова, звуки и движения. Молитву читают по-арабски. В Каабу приходят поклониться и тюрки, и кавказцы, и индусы, и даже китайцы. Большинство из них не знает арабского языка. Они просто заучивают наизусть звуки молитвы. Повторяй за ишаном, и все будет правильно.
Когда мусульманин творит молитву, мир для него не существует. Это страшный грех — прервать молитву. Молитва непрерываемая… И еще очень важен ритуал омовения… Молятся, делают намаз пять раз в сутки и пять раз моются перед молитвой. Впрочем, в глухих местах, где нет воды, допускается омовение песком.
Мусульманин, несмотря на множество жен, по-своему очень целомудрен. Он боится нагого тела и купается только в одежде. Кроме того, мусульманин, заходя в дом Бога — в мечеть, — надевает шапку. Он не может предстать перед Богом без головного убора. Лет сто тому назад всякий иноверец, попытавшийся попасть в Мекку, подвергался смертельной опасности: его в любой момент могла разорвать толпа фанатиков. Сейчас все это поослабело. Возможно, кто-то власть имущий указал, что вблизи святилища и в нем самом на любого неверного может сойти благодать… А где ж еще ей быть, как не у гроба того, чье имя повторяется в молитвах — «Велик Аллах и Мухаммед, пророк его»!
7
Однажды… Это было спустя почти 13 лет после того момента, как я вошел сюда… прибежал посыльный из УРЧ — шустрый озорной
парень лет двадцати-двадцати одного, из-за маленького роста и смешной курносой физиономии прозванный Крошкой, и жарко зашептал мне на ухо:— Тебе сегодня на развод не надо, все равно выдернут. Я сам списки видел…
Я глубоко затянулся крепчайшим самосадом, пришедшим в посылке из Закарпатья, и, едва переводя дух, спросил:
— Куда?
Посыльный ошарашено вылупил свои голубенькие глазки.
— Куда этап? — переспросил я.
— Этап!— тоненько взвизгивая, закатился Крошка. — На свободу ты идешь, на свободу, Доктор!
— На покури, — я сунул окурок в руку посыльного и встал, ничего не соображая.
Свобода—это было что-то реальное. Но все же это была какая-то рисованная реальность в виде картины, на которой все есть, все реально, так, как и должно быть, но ты все же знаешь, что это нарисовано, это какое-то отражение реальности. А есть сейчас эта реальность или нет, не ясно. Так смотришь на фотографию: на ней живой, да еще веселый и энергичный человек, все верно. Но ты сам видел, как его хоронили. Меня привел в чувство судорожный кашель посиневшего посыльного.
— Убить меня хочешь? — просипел он и бросил окурок. — Ну и яд! Он что у тебя, со стрихнином, что ли?
На развод нарядчик, оставив у вахты толстую палку, которую носил на ремешке, подошел к строю бригады, где я стоял в третьей пятерке и, угодливо заглядывая в глаза, протянул:
— Хорошая погодка сегодня, и конвой тебя сегодня не возьмет. Ты за зону не пойдешь.
Он еще что-то хотел сказать, но его оборвал стоящий сзади Никола Черный:
— Короче, не тяни душу. Он что, на свободу идет?
Нарядчик испуганно заморгал.
— Ну да, ну да, я и предупреждаю. В один из 10 дней в УРЧ вычисляют.
А конвой… Нарядчик приплел для красного словца. После моих двух побегов меня редко принимал конвой.
Развод вывели, а я все еще обалдело ходил по деревянным дорожкам мимо пустых бараков. Я чувствовал себя, как страшно голодный человек, которому дали какую-то невиданную еду, незнакомую по виду, вкусу и запаху и неизвестно, из чего приготовленную. Я не знал тогда, что делать с этим понятием, — свобода. Все, что захочу? А что значит «все, что захочу»? Как это — хотеть? Вроде все это уже было, но все это было туманно.
Кто-то резко меня окликнул… В двух шагах от меня стоял капитан Ищенко — начальник лагеря.
— А, его светлость граф Сидоров и он же, он же, и он же. Освобождаешься? Слышал, слышал, — капитан беззвучно засмеялся. — Была бы моя воля, я б тебя не пустил никуда, здесь бы оставил. Но раз положено, значит, освободим, держать не имеем права, да и ни к чему нам такие.
Он круто повернулся и пошел к управе, поблескивая голенищами сапог на тощих кривых ногах.
А я пошел в баню. Там был Пашка. Он вышел мне навстречу, протягивая куцую беспалую ладонь, вернее, все пальцы были короче на одну фалангу, и непомерно развитый большой палец с горбатым, как коготь, ногтем.
— Ты что, Доктор?
Я пожал плечами.
— Освобождаюсь я, Паша…
— Так это же отлично! Уже оставили?..
Паша открыл дверь каморки с тряпьем и, покопавшись, извлек бутылку спирта.
— Я знаю, ты не пьешь. Но сейчас надо стаканчик пропустить и на верхний полок. Сегодня топил для бригад… Чтоб с тебя лагерный дух вышел, будь он, стерва, проклят.
Я выпил спирт, не чувствуя вкуса. То есть я чувствовал его, но и он был какой-то нереальный, как нереальна сегодня всякая вещь из вчера. И только когда изошел, наверно, десятью потами, что-то начало во мне проясняться и я, как змея, начал вылезать из старой шкуры.