Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ульвик, как всегда, был сдержан и печален. Велел Дуле раздеться, ощупал шею, под мышками и все лимфоузлы. Кивнул, чтобы одевалась, сел к компьютеру.

— Это не болезнь.

(Зе ло махала, — сказал он буквально. Не знаю, откуда приехали его родители, фамилия звучала, как я понимаю, вроде бы по-английски, похоже на Пиквик, я тут ее немного изменил, как и другие. Суперменистый, красивый, спортивный, он произносил свои оправдательные приговоры с английской невозмутимостью. Не знаю, как ему это удавалось. Может быть, просто был очень уставшим — он работал одновременно в нескольких больничных кассах и вел отделение в «Ланиадо».)

— А что это?

— Не знаю. Может быть, гормоны, которые принимала.

Дуля слушала, будто речь шла не о ней.

Но это уже перестало меня восхищать. Мы вышли, я оставил ее болтать с сестрами, а сам вернулся к Ульвику, рассказал ему про дерево. Он хмуро слушал и кивал. Спросил, как с памятью. Спросил, что назначает невролог, и записал себе в компьютер. Помолчав, сказал:

— Это я ей сделал.

Такие вещи врачи не говорят. Может быть, он полюбил Дулю. И уж во всяком случае понял, что мы не из тех, кто судится с врачами за нанесенный ущерб. Не знаю, что в это время выражало мое лицо, но он добавил:

— Но иначе она бы умерла.

В такси по дороге домой Дуля держала наготове салфетки на случай, если ее начнет рвать, однако обошлось, и она радовалась этому, выйдя из машины. Вход к нам на второй этаж сзади. Когда мы обогнули дом, она увидела весь разлапистый орех, нависающий над садом, и отметила:

— Да, ты прав, я ошиблась.

Так же, как не встревожилась утром, обнаружив у себя опухоль, не обрадовалась диагнозу Ульвика. Еще более поражало, что она не заражалась моей нервностью. Меня недаром потряс в свое время Локтев, сказавший «Я — эхо» в чисто физиологическом смысле. В этом смысле я в самом деле эхо, мгновенно заражаюсь настроениями близких — раздраженностью, подавленностью, отчаянием, яростью или ненавистью (радостью и веселием — необязательно). Дуля же оставалась всегда независимой. На нее определение Локтева не распространялось. Даже рядом с моей душевнобольной сестрой она продолжала быть в хорошем настроении, когда все вокруг бывали наэлектризованы яростью или отчаянием.

23

И все же тревога, наконец, ее догнала. Это случилось через несколько месяцев. Она перенесла грипп с высокой температурой, ослабла, лежала в кровати. Попросила помочь подняться. Что-то в голосе насторожило. Подошел, помог. Она сделала несколько шагов и захотела сесть в кресло. Посадил, а через полминуты позвала снова. Сказала, что, пожалуй, ляжет. Я положил. Не смогла лежать. Снова поднял. На лице ее появилась виноватая, диковатая улыбка. Я спрашивал, что случилось, она сама не понимала. Не могла ни лежать, ни сидеть, ни стоять. Садилась и тут же просила положить, ложилась и тут же пыталась подняться. В нее словно вселился бес — такой же, как она, тихий и вежливый. Незнакомое состояние испугало ее саму. Глаза расширились. Я допытывался, что она чувствует, отвечала:

— Не знаю.

Она то задерживала дыхание, то с шумом хватала воздух.

Я бросился звонить на работу дочери. Марина связалась с неврологом, перезвонила мне: собирайтесь, повезет в больницу «Гилель Яффе». Приступ прошел, Дуля была спокойна, как всегда, только в глазах остался испуг. В приемном покое худо-бедно отвечала на вопросы психиатра — где живет, какие год, месяц и число. Причин для госпитализации не нашли, но, связавшись еще раз с неврологом, решили оставить до утра.

И тут я сделал ошибку: не остался с ней на ночь. Заикнулся было об этом, но самому стало стыдно перед Мариной: опять эта моя тревожность, всем порчу жизнь… «Гилель Яффе» находится в Хадере, почти в двадцати километрах от нашей Нетании. По дороге домой мы с Мариной радовались, как ловко она все провернула, — и номер мобильника врача сумела узнать, и связалась, и вовремя в больницу отвезли, и на врачей в приемном покое надавила, и Дуля успокоилась, а завтра посмотрят профессора, к которым не так просто попасть.

Утром она уже была неразумным существом. Никого не узнавала, не могла пошевелиться, бессмысленно и тихо бормотала: «дай, дай, дай, дай…». Что с ней произошло, никто не понимал. «Дай» сменилось таким же бессмысленным «скорей», потом чем-то неразборчивым, потом опять «дай, дай, дай…» Наш невролог Малка Таненбаум промелькнула и исчезла. Я оцепенел: опухоль в мозгу, Ульвик не вылечил, ремиссия

закончилась, вторую химиотерапию Дуля не выдержит.

В палате было три кровати, отделенные занавесками. Я сидел в ногах Дули и время от времени пытался напоить ее из ложечки и позвать. Она не реагировала. За открытой дверью проходили мимо медсестры, санитары, два знаменитых профессора, ординаторы, были еще практиканты. Начинался обход. Из палаты в палату двигалась большая масса халатов, человек двадцать. Меня выгнали.

Час спустя, сидя на кровати Дули, услышал, как кто-то в коридоре произнес имя Ульвика. Выскочил туда. Молодой врач звонил с пульта медсестры:

— К нам поступила больная Фарида Кишкельман…

Поговорив с Ульвиком, озадаченно сказал другому:

— Ульвик считает, что возвращение лимфомы крайне маловероятно.

Остаться на ночь не разрешили (не надо было спрашивать, а я сдуру спросил). Дома прибрал все, что в спешке разбросали, сел к компьютеру, чтобы и там прибрать файлы, и, наверно, впервые в жизни понял, что, барабаня по клавишам пишущей машинки и компьютера, все эти годы просто избывал тревогу. Когда она подступала, разнообразная, исходящая от людей, от недовольства собой, от новостей и от мыслей, я усаживался перед клавиатурой и переводил ее в слова. То есть избавлялся от нее, переадресовывая другим, тем, кому слова предназначались. Это называется творчеством. Дуля никогда не позволяла себе переадресовывать тревогу другим — ни словом, ни голосом, ни жестом, ни взглядом. Может быть, если бы выработала в себе такую привычку, наорала бы, впала в истерику, выплеснула бы избыток, который, вполне возможно, был побочным действием лекарств, элементарной химической реакцией с образованием какого-нибудь вещества вроде адреналина, и успокоилась бы. Я верил в свое право тревожить других, а она в свое не верила и потому попала в больницу.

Два дня прошли в оцепенении. Ночами Дуля не спала и продолжала бессмысленно бормотать, мешая другим больным. По их требованию ее перевели в отдельную палату. Я не отходил. Когда возили на обследования, шел рядом и втискивался вместе с кроватью в лифты. На третий день Дуля зашевелила пальцами, а к вечеру — кистями рук и локтями.

Еще через день стала открывать рот, когда кормил. Жизнь наполнилась хорошими новостями: начала поворачивать голову на звук, заговорила, спросила, как дома. Попросила воды. Захотела, чтобы отвел в туалет. Я перестал задавать вопросы врачам. Видел: они не знали.

На вторую неделю пришла вертлявая женщина в розовом платье и на высоких каблуках, привела студентов, они забили всю палату и торчали в дверях. Дуля сидела в кресле. Я только-только стащил ее с кровати и посадил, не успел поправить позу, она сидела, завалившись на бок, и не чувствовала этого.

Места для стула в палате не оставалось. Усевшись на кровати и касаясь Дулю коленками, женщина весело сказала:

— Здравствуйте, я профессор Вернер, а вы?

Я приготовился переводить, однако, перевод не потребовался, иврит Дуля не забыла.

— Я Фарида Кишкельман, — сказала она.

Движения, на которые способны младенцы, забыла, а чужой язык — нет. Я не знал, чему надо, а чему не надо удивляться. Вопросы были простенькими: год рождения, день недели, месяц и число, адрес. Дуля понесла полную чушь, назвала адрес в Минске, сказала, что у нее четверо детей (у нас двое: Марина и сын Сева в Штатах. Дуля посчитала и внуков).

— А это кто? — показала Вернер на меня.

— Мой отец.

— Вы уверены, что он ваш отец?

Дуля засмеялась виновато, как бы признавая ошибку, а сказала противоположное:

— Уверена.

Видно было, что сказала просто так, не вникая. Вернер ее уже немножко утомила.

Когда все вышли, упрекнула:

— Почему ты не подсказывал?

— Почему ты сказала, что я твой отец?

— Не знаю…

— Но ты знаешь ведь, кто я?

— Конечно, знаю.

— Я твой муж.

— В самом деле, — согласилась она.

Меня вызвали в холл. Там расположилась Вернер со своими студентами. У них был практикум. Парни и девушки, скучая, вымучивали из себя вопросы, я отвечал, как привык отвечать врачам, и только потом сообразил: да ведь это не консилиум, Дулю используют как учебный экспонат.

Поделиться с друзьями: