Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Harmonia caelestis

Эстерхази Петер

Шрифт:

— Малышка, моя дорогая малютка, моя сладкая. — Слушать было ужасно.

Наша мать лежала в кровати безмолвно. Слушать это тоже было ужасно.

Мы с братишкой спали на белой железной койке валетом, но теперь лежали голова к голове. Он погладил меня.

— Вот видишь, — показал он на отца, — как он нас любит… Когда мы умрем, он будет так же красиво плакать.

Мы заснули, обняв друг друга.

— Она очень тихая и немножко холодная, — бормотал я сквозь сон.

Об умершей близняшке, о близнецах вообще, ни прямо, ни косвенно в семье больше не упоминали. Никогда.

169

Белый гробик; пока родители находились на похоронах, за нами присматривала тетя Ирми. Она была еще красивее, чем Бодица, чего раньше мы не могли себе и представить. Говорила она с немецким

акцентом. Тетя Ирми родилась в Граце и тоже была депортирована, так как ее второй муж, дядя Иожи Пронаи, доводился родственником пресловутому Пронаи, который в 1920 году во главе карательного отряда прошелся по всей стране, вешая коммунистов и тех, кого только называли так или предполагали, что они коммунисты или могут быть таковыми названы.

Первый же ее муж был не кто иной, как министр иностранных дел Иштван Чаки. Она несколько раз рассказывала нам о его трагедии, взяв с нас слово, что мы будем молчать как могила.

— Молчите, meine s"usse мальчики, как могильщики, also wie gesagt [148] , — и она приложила палец к губам, крашенным (и это в то время) коричневой помадой.

Когда после подписания договора о вечной дружбе с Югославией они вместе с мужем возвращались от Гитлера из его резиденции в Берхтесгадене, в салон-вагоне официанты в белых перчатках подали им рыбу. Но Ирмике рыбу не любила. И это ее спасло.

148

Мои сладкие… словом, как вам было сказано (нем.).

— Будучи женой министра, можно позволить себе выбирать, — пояснила она назидательным тоном, и мы сразу решили, что лучше всего стать женой министра.

С Папочкой они всегда разговаривали по-немецки. Когда она вспоминала первого мужа, то говорила о нем со слезами и улыбаясь, а вспоминала она его очень часто. Дядя Ножи внимал ей, подавшись вперед, как будто впервые слышал эту историю, как будто надеялся, что, может, на этот раз обойдется и бедный Чаки останется жив. Однако не обошлось. Дело в том, что один из официантов, человек гестапо, подсыпал в заливное молотое стекло. Они убрали его таким сложным способом, потому что стекло вызывает почечное кровотечение, причины которого установить невозможно, так что несчастный Чаки через две недели умер в больнице «естественной смертью». (Гитлеру явно не понравилось, что венгры решили дружить с Югославией…) Мы молчали об услышанном как могила (могильщики).

А еще тетя Ирми варила такой же изумительный кофе, как Бодица. На кофепитие мы поднимались в их дом, расположенный на холме. И начиналась торжественная церемония, напоминавшая колдовство. Как еще не совсем полноправный участник, я пил кофе с молоком, только что принесенным от тети Маришки, свежим, парным, по вкусу похожим на настоящие сливки.

Взрослые тоже пили не чистый кофе, а сваренную в двух колбах смесь из средней крепости, но довольно вкусного молотого кофе, а также цикория (красный пакетик) и кофе «Франк» (упакованные в желтую бумагу прессованные пастилки? С желтыми пятнышками ячменной трухи? или, наоборот, эти пастилки и были цикорием?). Под нижней, круглой, колбой, в которой была вода, горела спиртовка. Когда вода закипала, то поднималась в верхнюю, конусообразную, колбу, соединенную с нижней, и проходила сквозь сетчатый фильтр, на котором лежал молотый кофе — помол и обжаривание: дядя Йожи, — после чего спиртовку гасили, и остывающая, уже черно-коричневая жидкость стекала обратно. Эту процедуру они повторяли еще два раза. К горловине верхней колбы крепилось пробковое кольцо, которое и соединяло оба сосуда. Верхняя колба была открытой, без донышка.

Когда шедевр был готов, Ирмике вздыхала:

— Кофепитие в моей жизни — минуты истинного покоя.

А дядя Йожи, словно стихотворение продолжал, добавлял:

— Минуты отдохновения и раздумий.

На что Ирмике, прикрыв рот ладонью, притворно вскрикивала:

— О Боже! Уж не хочет ли кто-то раскрыть всю мою подноготную! Geh"ort sich nicht! — Как неприлично!

Дома родители со смехом передразнивали их:

— Минуты отдо-о-хнове-е-ния! И газдумий! — А отец, пародируя

сам себя, говорил:

— Но каффа все-таки первоклассная! Гран крю!

А однажды хитроумное приспособление взорвалось. Как из пушки шарахнуло, однако ничего страшного не случилось, просто все вокруг было в черно-коричневых пятнах. Взрослые хихикали, не осмеливаясь сказать, что пятна смахивали на дерьмо. Дерьмо в вентиляторе, это нечто! Поэтому мы тоже молчали. А когда, уже в шестидесятых годах, дядя Йожи умер, тетя Ирми эмигрировала в Грац, где поселилась в доме для престарелых. Она оставила нам множество книг с готическим шрифтом и экслибрисом Чаки.

Es geh"ort sich nicht! — слышу я до сих пор.

170

Деревня участвовала в революции с настороженностью и опаской, зато когда дело дошло до репрессий, получила свое сполна — так, будто события, ожидаемые ею со страхом, она приняла ликуя, размахивая знаменами с вырезанными гербами. Возможно, конечно, что волнения были и здесь, только мы их не замечали. В датированной 9 февраля 1959 года автобиографии моего отца записано: «Относительно моего поведения в период контрреволюции компетентные органы неоднократно меня допрашивали и каких-либо нареканий не высказали». Не высказали нареканий. Неоднократно. Вашу мать!..

Родители все эти дни провели дома, мать то и дело всхлипывала, не понимая, где она и что вокруг происходит, отец не отходил от радиоприемника. Однажды заехали дядя Вадас с приятелем и, на ходу сказав матери какие-то ободряющие слова, стали с жаром, взволнованно уговаривать отца ехать с ними, бороться за перемены в судьбе страны, которая — в смысле судьба — в это время как раз решалась.

Видно было, что у отца ответ был готов заранее; нет уж, кому-кому, а ему в это дело вмешиваться нельзя, ни при каких обстоятельствах; но не потому, что он не согласен, — с революцией этой он согласен на сто процентов и считает ее своей, а самое замечательное, самое сенсационное в этой революции — что восстали именно те, от чьего имени в последние годы творились все эти ужасы, что восстал народ; он, разумеется, хотя его и не спрашивали, воленс-ноленс тоже стал народом, принадлежит к народу и отныне будет принадлежать всегда, он, если угодно, теперь сын народа (вот дедушка, например, так и не стал народом, и не стал бы, даже если бы захотел, но он этого и не хотел), но если б отец, пользуясь своим новым статусом, пожелал участвовать в народной революции, то тут же опять превратился бы в графа, в магната, в представителя свергнутого господствующего класса и бросил бы тень на это святое дело; кардиналу Миндсенти сейчас бы тоже лучше всего молиться за революцию; сосредоточившись не на земных, а на небесных делах.

Дядя Шани и его приятель — с явным нетерпением — выслушали рассуждения отца и, крепко, по-мужски обняв отца с матерью, умчались на своем мотоцикле. Что с ними стало? Бог весть.

Кстати, у нашего дома тоже как-то остановился пресловутый автомобиль с красным крестом. На водителя, предлагавшего подбросить нас до границы, отец даже не взглянул, а молча отослал его. И только потом произнес ту фразу, которую впоследствии, когда мы, играя в футбол, ошибались при передаче, он орал нам: «Куда? Кому? Зачем?» Но в тот раз, в хмурый рассветный час одного из ноябрьских дней, он сказал ее совсем тихо и немного иначе:

— Куда. К кому. Зачем.

171

Но кое-что этой осенью в деревне все же произошло: ни с того ни с сего в школе изменилась система оценок, и самой лучшей оценкой, то есть пятеркой, стала единица, как это было в довоенные времена. На доске учительница написала: 1 — отлично, 2 — хорошо, 3 — удовлетворительно (интересно, что эта оценка не изменилась, везет же середнякам, у них всегда — удовлетворительно!), 4 — слабо удовлетворительно, 5 — неудовлетворительно.

Но все равно над тем, что пятерка есть «неуд», мы могли только ржать. Надо мной тоже ржали: пятерочник-позорочник, ха-ха-ха! И тыкали в меня пальцами, хотя я к тому времени уже не менее двух минут был не пятерочником, а как минимум двоечником, и, чтобы понять это, достаточно было взглянуть на доску, но одноклассники, хотя и глядели на доску, нововведение принимали в штыки и были правы, потому что нельзя же с бухты-барахты вот так менять слова. К словам нужно привыкать.

Поделиться с друзьями: