Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Harmonia caelestis

Эстерхази Петер

Шрифт:

— Это что? — спрашивает солдат, ростом даже повыше Папочки, что бывает нечасто, и, будто таможенник, с подозрением берет в руки мою картонную, раскрашенную пурпуром единицу, то есть пятерку, изготовленную с помощью тети Клотильды. Я краснею, как будто на этом куске картона все-все написано. Солдат буравит меня недоверчивым взглядом, я сбивчиво объясняю, что это пятерка, «большая» пятерка, потому что за три обычные пятерки полагается одна большая, а поскольку три мои обычные пятерки…

— Да погоди ты, малец. Успокойся. Не трону я твою пятерку. У меня самого такой же пацан. А ну-ка, — и он подымает картонку над головой, улыбаясь, как клоун Родольфо, наверное, сейчас ему хочется искупить все свои прегрешения перед собственным сыном… Но что же это получается, какая это пятерка, когда это единица, обыкновенный «кол» (Да

нет же!..), и поскольку ему как солдату приходится иногда делать то, чего он не сделал бы как отец, то он сию же секунду уничтожит, порвет этот самый «кол», вот, пожалуйста…

— Ой-ой-ой! — кричу я, вспоминая, сколько многообразных усилий потребовалось для осуществления этой маленькой хитрости, сколько решимости, концентрации и находчивости, возни с красками, ювелирных движений ножниц… Но все поздно, увы.

Отцу и солдату надоедает возиться со мной. На всякий случай он все же велит мне разуться — не спрятано ли чего в ботинках. Но в ботинках — лишь мои ноги. Он делает знак, проваливай, и шипя добавляет:

— С-сученок!

Я почему-то пугаюсь и даю деру, оглядываясь на бегу: не летит ли мне вслед это слово; я бегу, точно спасаясь от выпущенной в меня пули. И не знаю, сон ли это или и в самом деле меня настигает смерть. Происходит последнее.

173

Мой отец никогда не страдал головной болью, у него вообще никогда ничего не болело, даже невероятно разбухшие извилистые вены на ногах, до которых нам разрешалось дотрагиваться только по торжественным случаям. Мы пробегали по ним пальчонками просто так, безо всяких причин и целей, либо играли в реки.

— Драва, Сава, Дунай, Тиса, наш отец с ногой простился.

— И с ногой, и с Дравой, и с Савой, — нащупал глава семьи суть проблемы.

А то еще мы играли в поезда, и там, где кончалась вена, по-нашему, был туннель. Ноги отца были созданы для многоцелевого использования.

Склонность к головной боли я унаследовал от матери, только моя отличается в лучшую сторону тем, что она не продолжается больше одного дня, а во сне проходит сама собой — я почти никогда не просыпаюсь с головной болью. У Мамочки голова, случалось, болела неделями, но она редко когда позволяла себе прилечь; а если такое случалось, то лежала в комнате с задернутыми шторами (свет, как выяснилось далеко не сразу, ее раздражал, долгое время мы жили в квартирах, куда он не проникал), не спала, не могла заснуть, слишком сильно ее донимала боль, да и мы донимали: а что с этим, что с тем, куда то, куда это; короче, домом, даже из темноты, все равно, как всегда, управляла мать.

Но, с другой стороны, моя головная боль была хуже, потому что сопровождалась, как я уже говорил, рвотой, и, где бы это ни произошло, всегда находился кто-то — Мамочка, Бодица, Ирмике и так далее, — кто в таких случаях многозначительно произносил: мигрень. Всегда. В этом слове слышалась даже похвала, мол, такой молодой, почти что ребенок, а уже мигрень! («So jung und schon ein Zichy» [151] .)

В этот день в школе нам объявили, что мы возвращаемся к прежней системе оценок, единица будет опять пятеркой, двойка — четверкой, тройка — тройкой…

151

Такой молодой, и уже Зичи (нем.).

— То есть она остается?

Учительница с пепельно-серым лицом продолжала: четверка — двойкой, пятерка — единицей.

— На этот раз я не буду записывать на доске, — сказала Мария Катона, наша учительница.

В конечном счете достаточно было понять, что единица это и есть единица, что двойка и в самом деле двойка, ну и так далее. Но это ведь и ежу понятно.

174

Обычно, когда у меня начинала болеть голова, я мчался домой, блевать всегда лучше в родных стенах. И обычно каким-то образом успевал донести все до дома. На этот раз получилось иначе.

В церквах звонят полдень, на главной площади собралась толпа. Мужчины. Я стою за широкими черными спинами, далеко, как в кино на галерке, когда не досталось билета поближе. Что происходит на сцене, не видно. Висит тяжелая необычная

тишина, как будто никто не дышит. Все смотрят на сцену, ни аплодисментов, ни свиста. Нет даже волнения. Просто стоят. Я пытаюсь протиснуться между черными спинами — безуспешно. Насколько разным бывает черный цвет, я знаю с тех пор. Бывает настолько черный, что это уже вороной.

— Иди домой, сынок.

Но поздно, мне не дойти. Пошатываясь, я дохожу до дворика почты, утыкаюсь в стену, вижу пятна селитры перед собой; на меня накатывает ужасающий приступ рвоты, я выблевываю всего себя, изо рта текут слюни, приходится сжимать даже задницу, того и гляди потечет и оттуда, носом тоже течет, в нем застревает кусочек морковки.

Вонь вокруг. Вонь от меня.

Вернувшись на площадь, я вижу: толпа начинает рассеиваться. Ее разгоняют.

— А ну расходитесь!

Смотрю в середину и не верю своим глазам. Отныне, кроме того, что такое «черный», я знаю также, что значит «окаменеть». Застыв камнем, словно под взглядом деда, я наблюдаю, как с земли соскребают отца и, встряхнув, кидают в милицейский фургон. Следом, будто еще одного арестанта, швыряют его пальто. Машина делает круг по площади и поворачивает в мою сторону. Мне страшно. Посреди площади один из милиционеров поднимает с земли очки, я хорошо вижу их, он делает знак машине, та останавливается в двух шагах от меня, за стеклом, устремив взгляд вперед, сидит мой отец, лицо у него такое, каким бывает воскресным утром, когда мы играем, — голое, без очков, немного чужое, немного моложе обычного. Я стою, охваченный страхом, не в силах выдавить из себя ни звука, прости меня, Папочка, сейчас у меня не получится спасти тебя, но обещаю, я сделаю это, я тебя выручу, я проскользну в своих невесомых мокасинах за спину шофера и беззвучно перережу ему гортань, одним ударом свалю с ног напарника, простите за опоздание, сэр, но меня задержали дела, скажу я тебе, ты кивнешь, наденешь очки, спасибо, сынок, ты — настоящий мужчина, лошади будут нас поджидать поблизости, мы вспрыгнем в седло и поскачем в густые леса величественно возвышающейся на горизонте Гордой Кручи. Оботри свои руки от крови о гриву лошади, сын.

Изнутри опускают стекло, милиционер бросает очки в машину, и, взвизгнув колесами, она на бешеной скорости мчится в сторону Помаза.

175

Весь вечер я старался быть хорошим братиком. Будьте хорошими братиками, постоянно призывали нас родители, иначе во что превратится мир! Так что в угоду родителям мы время от времени были добрыми братиками, распределяя, кому когда исполнять эту роль, особым желанием, понятно, никто не горел, потому что дело это муторное, непростое, требующее внимания и тактичности, да к тому же — тоска зеленая, не говоря уж, что во всем этом, кроме некоторого улучшения состояния мира, и смысла-то никакого, овчинка выделки не стоит. Мы представить себе не могли, чего они этим хотят добиться и почему так радуются, переглядываются, просто светятся, бррр!

Родители добивались этим не просто покоя для себя. (При такой ораве детей это в принципе невозможно.) Когда они хотели покоя, конкретнее — тишины, то играли с нами в немых львов. Все их лукавые замыслы мы, конечно, видели насквозь, но играли с большим удовольствием, потому что игра нам нравилась. По всей квартире можно было расхаживать по-львиному, то есть на четвереньках и с угрожающим, диким и даже свирепым видом, но молча, без единого звука, потому что Создатель — такое было хитрецкое правило — лишил нас голоса. Нам очень хотелось узнать, действительно ли существуют немые львы или мы единственные в природе.

— А то как же, конечно, — не задумываясь бормотал отец, но мы видели, что он сам не знает, что говорит.

— Потому что, Папочка, если немых львов нет на свете, то есть в природе, тогда нет и нас, и игры такой нет! Ведь не может же человек быть плодом собственного воображения! — отчаянно сверкала на отца глазами сестренка; отец же, как обычно, закрывал дискуссию своей знаменитой всеведущей улыбкой, смысл которой сводился к тому, что на этот вопрос в свое время нам придется найти ответ в своем собственном кладезе (этот кладезь нам очень нравился: ну и кладезь же у тебя, старик, ну и тыква! и прочее), может, в этом правда, а может быть, в том, а может, ни в том, ни в другом, а в чем-то третьем.

Поделиться с друзьями: