Harmonia caelestis
Шрифт:
Мы любили и не любили эту отцову улыбку. Не любили, потому что хотели на все получить ответ. Простые ответы на простые вопросы: кто хороший, кто плохой, где и когда можно наконец поговорить с Боженькой, но так, чтоб по-настоящему, без обмана, словом, многого мы не требовали — ясности, однозначности, а не этой хитрецкой улыбки. Но мы и любили ее, потому что в такие минуты мы замечали на лице родителя какой-то особенный интерес, внимание и волнение, как будто не мы, а он хотел что-то узнать от нас, бедняга.
Иногда нам давали поблажку, и объявлялась «десятипроцентная тишина».
— Немая из Портичи, — возглашала вдруг Мамочка, никто этого не понимал, но означало сие — разрешение тихо рычать. По рычанию
В худшем случае мать выглядывала из кухни и бесстрастно велела отцу не пугать детей. В лучшем же обрушивала нам на головы тяжеленные передние лапы, выпускала — на диво природе! — свои убийственные красные когти, холодно отталкивала нас от себя, хрипела, подергивая ноздрями, и обнажала жуткие, как у всех львиц, верхние клыки — от страха у нас дрожали поджилки.
До чего же нам нравилось испытывать этот страх!
— Папа, Папочка, помоги! В кухне львиная львица! — и бросались к отцу искать защиты, обхватывали его ноги, как будто это стволы деревьев, за которыми мы могли спрятаться. Но не тут-то было! То были не стволы, а могучие лапы величественного и проголодавшегося царя зверей! Мы бросались назад. — Ой, Мамочка, дорогая!..
И не могли знать наперед — что и было самым волнующим, — окажемся ли мы в отчаянном положении меж двух огней, или Мамочка неожиданно повернется к нам (ей тоже, как тете Рози, приходилось подолгу простаивать у плиты) и, очаровательно разыгрывая заботливую мать семейства, начнет театрально нас успокаивать, о дети мои, успокойтесь же, откуда здесь львы — вы ведь знаете, львы обитают в Африке, — а затем, нежно обняв нас, все же угрожающе рыкнет, мы готовы бежать, но она не пускает, вновь обращается в нашу прелестную Мамочку и, пристально вглядываясь в наши лица, произносит слова, которые мы слышали только от отца:
— Ну что, сорванцы? Мир не прост?
Отец играл с нами редко, его трудно было включить в игру. Что мы считали естественным и тем более радовались, когда удавалось его на что-то подвигнуть. Да хотя бы на то, чтобы он подбросил и поймал меня в воздухе! Иногда мы просили его об этом, уже будучи «здоровенными лбами». Но самым любимым номером был, конечно, «Папаша маленькой Мистике»! (Кто была эта Мистике? Может, Mistake, недоразумение? Маловероятно.) А игра заключалась в следующем: мы забирались на тумбочку, или комод, или даже на стол! («может, все-таки не в ботинках!»), раскланивались с публикой, число зрителей, впрочем, значения не имело, и делали знак унтерману, который официально объявлял номер.
— А теперь, дамы и господа, — он откашливался, чтобы все присутствующие, число которых значения не имело, могли проникнуться значительностью и рискованностью момента, — на арене «Папаша маленькой Мистике!!!» — И мы прыгали в воздух, откуда наш Папочка, унтерман, нас вылавливал. Мамочке эта игра не нравилась.
Были игры, которые нам тоже не нравились, например ночная игра во львов. Когда Папочка возвращался ночью под градусом, то, бывало, в зависимости от степени градуса, у него возникало желание поиграть. Его мало что волновало, он будил нас.
— Саранча! Собаки! Подъем! Родина ждет вас!
Упрашивать его было бесполезно, он был неумолим. Плач только обострял ситуацию. В таких случаях действительно нецелесообразно делать что-либо, кроме того, чего требует он. Хотя начинается все неплохо — не считая того, что мы сонные, — он мечется между постелями, hie sunt leones, hie sunt leones [152] , раздувает ноздри, принюхивается,
играет, это здорово, потому что забавно, и все бы хорошо, если бы мы не боялись, но мы боимся, хотя он и в самом деле играет.152
Здесь львы, здесь львы (лат.).
— По форинту каждому, кто поклянется умереть за нашу несчастную родину! — Но тут же берет слова обратно. — Нет! Жалкое поколение! Денег ни филлера! Лишь по велению бескорыстного сердца!
К этому времени мы должны были вытянуться во фрунт. В худшем случае — клацая зубами посреди комнаты, в лучшем — стоя на кроватях. Мой братишка умеет спать даже стоя, служить родине, так сказать, во сне. Но на кроватях — пружинящие матрацы, поэтому мы пошатываемся.
— Настоящий мадьяр не шатается во время присяги!
Как-то раз я спросил, что значит настоящий мадьяр. Я исходил из шатания, но поскольку мы оба шатались — я из-за матраца, он из-за градуса, — то далеко в своих рассуждениях не ушел. Мой отец посмотрел на меня таким взглядом, как будто я кого-то убил. И с грозным видом шагнул в мою сторону.
— Ой, не надо, пожалуйста, Папочка!
Это было ошибкой, он придвинулся еще ближе. И тогда я закрыл глаза.
— Пусть мой Папочка выздоровеет! — про себя сказал я. — Вместе с этой поганой родиной! — И провопил во всю глотку: — Настоящий мадьяр не шатается во время присяги!
Оказывается, плакать можно, даже закрыв глаза. Я услышал, как отец вдруг остановился, будто по волшебству.
— То-то, сын мой! Тогда можешь присягать! А я и не знал, что у меня такие бравые сыновья, мой Петар, это на тебя не похоже.
Этого «Петара» я терпеть не мог, он называл меня так только пьяным, и позднее я даже мог сказать, что и сколько нужно ему выпить, чтобы дойти до «Петара». После того как мы приносили присягу на верность родине, мы пели Гимн или (в зависимости от степени градуса) «Марш Ракоци». (Еще долго во время футбольных матчей, после исполнения Гимна и непременного «хайра, хайра, венгры!», я бормотал про себя, как молитву: Настоящий мадьяр не шатается во время присяги!) «Марш Ракоци» мы исполняли с музыкальным сопровождением: наш отец имитировал целый оркестр. Нам это нравилось даже больше, чем «Путакес, Путакес…». А еще больше нравилось петь о том, как звон клинков и пушек гром зовет мадьяра в бой!
Достаточно проникшись уже патриотическим рвением, мы вдохновенно горланили, в то время как наш отец, напротив, погружался в патриотическую хандру.
— …зовет мадьяра в бой, — бормотал он, охваченный бесконечной печалью.
О нас он внезапно забыл, лишь сказал, обернувшись ко мне: — Запомни одно, мой Петар, главное — чтобы тебя арестовывали не дома! — и, усевшись за стол, тихим, проникновенным голосом стал напевать ирландские патриотические песни, которым он научился у дедушки, а тот, в свою очередь, набрался их в годы учебы в Оксфорде, где они считались тогда веселыми, задиристыми и революционными.
Он пел либо про Родди МакКорли, либо про Кевина Бэрри. Последняя была громче:
Восемнадцать лет парнишке, Но признать готов любой, Что на смерть он шел в то утро Не с поникшей головой.Доносится стук, в дверях дядя Варга.
— Ради всего святого, господин доктор, уже три часа. Вы весь дом поднимете своим блеянием!
— Ладно, ладно, Дани, должен же я научить сыновей, как надо за родину умирать.
— Это можно делать и днем, не так ли? За родину можно и днем умереть.