Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Harmonia caelestis

Эстерхази Петер

Шрифт:

Есть Бог или нет Его, но я остался с Ним один на один. Deus semper maior, повторял я про себя. Это прежде мы находились с Ним в благодушных и не слишком обязывающих отношениях, отношениях торга — ты мне, я тебе. Мне казалось, что если я буду вести себя хорошо, то есть помогать Мамочке (прополка и прочее), не буду драться с сестренкой и братом, а если уж буду, то лишь в исключительно обоснованных случаях, и, когда требуется, буду помогать священнику в алтаре, то Он у меня в руках. Я думал, что так оно и должно быть. Что Он будет плясать под мою дудку, потому что играть я буду ту музыку, которую велит играть Он.

Я стал молиться — про себя, чтоб никто не увидел. Но никто

и не видел. Вокруг меня не было никого. Никого. Зажмурив глаза, зажав рот и весь сжавшись в комочек, я взмолился: Господи, помоги, смилуйся надо мной!

Смилуйся надо мной. Эти слова сами пришли в голову, точнее, меня натолкнуло на них пронизывающее каждую клеточку тела чувство вины, изумленная паника, смахивающая на боль; я понял, что следует не просить, не клянчить, как прежде, предварительно заработав очки, дающие на это право, а, отбросив всяческие размышления, — молить. Умоляю Тебя, не мсти мне, не искушай, не насылай на меня испытаний, дабы узнать, как поведу я себя в беде и снесу ли удары. Я обещаю, что сделаю все, чтобы понять Тебя.

Ну вот, я опять торгуюсь.

На меня накатывают волны дрожи, жара и тошнота, все тело горит. И вдруг неожиданным и потрясающим откровением меня осеняет, что мне никто не поможет, кроме Него, ни отец, ни мать, ни Роберто, ни брат и сестра — только Бог. А мне-то казалось, что это я помогаю Ему, регулярно бывая в церкви. И если Он не поможет, то так и придется жить в этом тошнотворном мраке. Но как я могу в него верить, если Он не такой, каким я Его представлял? Однако что делать — я должен верить, иначе как жить? Но верю ли я в Него, потому что верю или потому лишь, что иного выхода нет и все прочее было бы еще хуже? (Таково мое самое незабываемое впечатление от общения с Богом, и было то 7 ноября года 1956.)

Я принял решение, что каждое утро буду теперь просыпаться со словами: смилуйся надо мной! Каждое утро пусть будет это моей первой фразой. Первой мыслью моего сердца, взлетающей к Тебе: Господи, смилуйся надо мной! Я продержался довольно долго, но в конце ноября уроки физкультуры перенесли на восемь утра, и тогда первой утренней фразой стало: где мои кеды?

Где мои кеды? Господи, смилуйся надо мной!

188

Поначалу я перед школой каждый день заворачивал в храм и, стоя на коленях, произносил свои фразы.

— Что-то произошло? — через несколько дней спросил меня патер, которого хорошо знали и мои родители. Звали его отец Жигмонд, но все почему-то называли священника Жиги-биги. Даже Мамочка, которая от такой фривольности всегда густо краснела.

— Я просто зашел помолиться, — сказал я и тоже густо покраснел.

Он ласково посмотрел на меня, кивнул.

— Грех творит веру. — И погладил меня по макушке.

189

Тем же самым движением меня погладил по макушке отец, когда вернулся на третий день домой — в клетчатой рубашке, в разбитых очках и со странными переменами на лице и прекрасном лбу.

Я не смел поднять на него глаза. Потом все же поднял и посмотрел на него. Дублер моего отца, подумал я, потому что благодаря дяде Плюху мы уже знали, что такое дублер.

— Упали, — ответил отец на простодушный вопрос моего братишки, — упали, — сказал он и, сняв очки, покрутил их в руках. Измученное лицо его пересекали поперек три параллельные борозды. Не сердись на меня, Папочка.

Глава девятая

190

Чтобы закончить первый класс, я остался в Чобанке, жил у тети Ирми, пил кофе, листал книги с готическим шрифтом, а потом нам все же удалось вернуться в Будапешт, и у меня наконец появилась своя комната. В семье ее называли газовой камерой; почему-то газовый счетчик разместили именно там, а газовых счетчиков

без утечки, как говорят, не бывает, поэтому на этом обрывке пространства, который комнатой можно было назвать с натяжкой, вечно витал легкий аромат миндаля. Причем это был не какой-нибудь отдаленный угол, а проходной коридорчик, через который можно было попасть в ванную, таким образом, мой закуток объединял в себе неудобства как заброшенных, так и весьма популярных мест.

Со стороны «взрослой» комнаты к стене моей конуры примыкал отслуживший свой срок камин, обложенный кирпичной кладкой с белыми швами. Зарешеченный проем камина, или просто дыра в его стенке, откуда должно было поступать тепло, веять жаром, был расположен над моей кроватью. Только теперь все происходило наоборот: казалось, что в связи с газом кто-то специально позаботился о вентиляции.

Ромбовидная решетка напоминала решетку исповедальни, и я мог исповедоваться, исповедовать.

Ночью до меня доносились разные звуки, но не совсем отчетливые.

Как Пенелопа, моя мать потратила всю свою жизнь на ожидание — ждала отца. Волей-неволей мы тоже включались в это ожидание, порождавшее недоверие, истерию, судороги, обиду, ненависть, тревогу, переходящую в ненависть, и страх, переходящий в тревогу. Наша мать мучилась подозрениями, и в конце концов они ее погубили. Мы ждали отца до поры до времени, а потом, бросив мать в одиночестве, ложились спать: мы ведь еще росли, а растущий ребенок должен много спать.

Просыпаться ночью было не обязательно. За редкими исключениями. Через решетку доносились шумы, сдавленный шепот, неожиданно громкие обрывки звуков, неразборчивые слова, иногда — плач, от демонстративных всхлипов и хлюпанья матери до беззвучных мужских рыданий, хлопанье дверями и шлепки осыпающейся штукатурки — эти звуки до какого-то времени можно было считать частью сна или галлюцинацией, бедному ребенку, как нищему, выбирать не приходится, и он лжет себе в меру своих способностей.

191

Но однажды вечером в мою исповедальню просочились звуки, которые не могли и присниться; происходившее было настолько неправдоподобным, что тут же пришлось принять его за реальность.

Моего отца навестил император.

Поздно вечером в нашем доме объявился (совершенно конкретный) Габсбург.

Под псевдонимом Мюллер.

— Мюллер, — с улыбкой представился сын последнего венгерского короля (к черту императора, в конце концов).

— Ваше величество, — услышал я голос отца.

Что нужно было здесь принцу, так и осталось тайной. Скорее всего, он просто хотел навестить преданную ему страну. И преданную ему семью. Верного человека (видимо, полагая, что сын верного человека тоже должен быть верным). Хотел сориентироваться. Так у них принято — сперва надо сориентироваться. Принцы, разгуливающие инкогнито, — замечательная традиция нашей страны; но что от нее сохранялось там и тогда, в тот судорожный промозглый вечер (точнее, в те годы), можно было прочесть на лице моего отца, когда высокопочтенные гости покинули дом.

Принц прибыл со свитой — люди в серовато-зеленых, австрийского кроя костюмах с пуговицами из косульих рогов, благоухали крепкими, во всяком случае для наших (восточноевропейских) носов, парфюмами. Даже в моей газовой камере изменилось господствующее амбре, и туда просочился запах монархии. Неотличимые друг от друга мужчины в течение всего визита довольно громко шептались и беспрерывно что-то проверяли: смотрели, плотно ли закрыты все жалюзи, задернули даже шторы, расхаживали по дому, что-то вынюхивали, что-то двигали и о чем-то распоряжались широкими картинными жестами, как агенты тайной полиции в немом кино; принюхивающиеся ко всему господа вели себя в доме так, как будто он был их собственным или как будто они получили на все это разрешение самых высоких инстанций.

Поделиться с друзьями: