Harmonia caelestis
Шрифт:
— Все барышни спят на кружевных простынях — уж это я знаю, потому что служила в приличных домах! — В таком случае, мадам, мой дом не относится к числу приличных! — Тут я замолчал, в нашем доме на кружевных простынях не спали, хотя бывают такие „дома“ и такие „барышни“.
Но стоило нам коснуться упомянутых предрассудков, как беседа пошла совсем по другому руслу.
— А вы не предполагаете, граф, что вы тоже находитесь в плену своих ложных пристрастий, — с болью в глазах взглянул на меня Штерк, — вы не предполагаете, что я — не поганый еврей, — он тяжело дышал и плевался, как тот самый специалист по мозолям, — что я — не пиявка на христианском здоровом теле, а человек, Карой Штерк, позвольте представиться, тридцатиоднолетний венгр, преисполненный добрых намерений, устремлений и воли, еврей Карой Штерк, честь имею,
Наступила неловкая тишина, я невольно шагнул назад. Он посмотрел на меня не совсем обычным для мужчины взглядом, взглядом, не принятым между людьми, столь далеко отстоящими друг от друга. Или он говорил этим взглядом как раз об этой дистанции? Штерк тоже почувствовал двусмысленность положения, поэтому отвернулся к окну и выглянул в парк.
Это тоже не нравилось мне в евреях, этот сентиментальный страх смерти. Они как будто все время маршировали на бойню, где их поджидали кровожадные христианские мясники. (Замечу лишь в скобках: разве история началась не с прямо противоположного? На чьих руках сохнет кровь Господа нашего Иисуса? Штерк, конечно же, заявил бы, что это не его „бизнес“.) Тем временем не они ли с их гиперчувствительностью, возможно, вполне полезной в некоторых современных видах „искусства“, раздувают вполне обоснованную имевшими место погромами истерию до таких масштабов, что, слыша слово „еврей“, как бы уже предвидят роковую беду?
Что касается конкретных истеричных еврейских страхов, которые они авансом проецируют на наш век (что за образ мышления!), то я бы назвал их не просто ошибочными, но и недостойными и, видимо, буду недалек от истины, усмотрев в них неблаговидные цели. Говорить или хотя бы намекать на большие погромы сегодня — это гнусная ложь. На дворе уж двадцатый век! И надо быть сумасшедшим или мерзавцем, чтобы предполагать нечто в этом роде в нашем столетии, когда идеи и вероисповедания живут в немыслимом прежде согласии. Извольте сравнить кровавые религиозные войны былых времен с нынешним либерализмом, когда невозможно высказать не только любую идею, но даже любую белиберду, с которой бы стали спорить! Вспоминая историю (в том числе и моей семьи), я мог бы теперь пошутить, что если уж протестантам сегодня бояться нечего, то что можно говорить о евреях?
Другое, что меня раздражает в них, это их постоянный сарказм, особенность их мышления, склонного все превращать в пародию. Что прикажете думать о человеке, за минуту до этого собранного и серьезного, когда он вдруг, выходя из себя, задыхаясь, с наворачивающимися на глаза слезами, заявляет, что он — человек! Быть может, он думает, я не знаю, что якобы именно так — un homme! — представился самолюбивый великий Гёте при своей первой встрече с Наполеоном?! Разумеется, я понимаю, что это не наглость, ведь он утверждает не только то, что я не Наполеон, на что я и в мыслях не претендую, но также и то, что он вовсе не Гёте, а если и Гёте, то не в большей мере, чем я — император французов. Ну и что же я должен об этом думать? Как понимать это представление? Не утверждается ли тем самым, что все в мире мелко и незначительно, что ничего возвышенного, величественного или просто великого в мире нет, и не является ли все это закономерным результатом отрицания Христа, и тогда — хотим мы того или не хотим — все втаптывается в грязь? И не обязаны ли в таком случае люди моих убеждений противоборствовать этой тенденции всеми силами?
Но было при этом и нечто, что ввело меня в затруднительное положение: неуверенность, которую я испытывал, видя слезы на глазах Штерка. Ибо, с одной стороны, я видел, что они вполне искренни, что он не ломал комедию, а с другой стороны, видел, что слезы эти — органичная, неотъемлемая часть того самого парафраза Гёте: искренняя глубина и комедиантство. Как это совместить? Мне казалось, что вещи
эти несовместимые, я замолчал, пораженный, чувствуя, что оказался в мире, в котором не ориентируюсь. Между тем я был всегда убежден, что мир создан именно для того, чтобы в нем было легко ориентироваться, — за скромностью не буду приводить этому подтверждений, — больше того, был уверен, что мир так устроен, так сотворен, чтобы я ориентировался в нем.— Вы сослались на Яхве, Творца? А я почему-то думал, что мир сотворен коммунистами.
Штерк, уже успокоившись, совершив снова пируэт, повернулся ко мне и со смехом ответил:
— Нет, зачем же, ответственности с Небес мы не снимаем… Наше дело — преобразовать его… — Он сделался снова серьезным. — Будь я верующим, я занялся бы Богом. Но поскольку я атеист, то занимаюсь собой… Я еврей, но не верю в Бога. И в еврейские традиции — тоже. Не верил и мой отец, но традиции передал. И я поступлю тоже так же, хотя и не верю.
Глаза его опять увлажнились, и я снова с невольным уважением посмотрел на него, эта вера без веры заставляла меня задуматься. Интересно, чего бы я стоил без Бога? На что бы я был способен? Ни на что! Ведь Бог для меня — не теологическая конструкция, а сама моя жизнь!
— А вы не боитесь безверия? — спросил я вполголоса. Я видел, он понял, что я имел в виду; я сказал ему то, что еще никогда не говорил никому, даже себе самому, а именно, что я боюсь безверия, безверия прежде всего своего собственного, а также его безверия, что безверие заразительно, я боюсь его, ужасаюсь. Презираю и ненавижу.
Мокрые глаза Штерка теперь смеялись.
— Hauptsach, der Herrgot isch gsond! (Главное, чтобы Господь был здоров!), — как некий подарок, бросил он мне сомнительную остроту, за что, в виде исключения, я был ему благодарен. Бог здоров и вынослив! Мускулистый, пышущий здоровьем Бог! Я тут же подбросил ему идею о коммунизме как жутком факире на час.
— Ваше сиятельство — замечательный beobachter, тонкий наблюдатель. — Без этого комплимента я мог бы и обойтись, но затем, словно бы в продолжение, он добавил: — Когда нам уже ничего не хочется и все наши амбиции испарились, мы созерцаем самих себя, становимся собственной публикой. Довольно странный спектакль! — Да, спектакль весьма странный!
— Однако настоящее не существует без прошлого и без будущего, настоящее — это следствие прошлого. — Он с интересом ждал продолжения. — При условии, что мы не отменяем времени!
— Нет, нет, времени мы не отменяем! Мы просто преобразуем его! Начинаем новое время, новое летоисчисление! — На сей раз отмахнулся я.
— Вы можете представить себе дуб без времени? Без годовых колец? Что это было бы? Пустая прогнившая ложь. — Еврей Штерк усмехнулся. Я, кажется, попал в его западню.
— Вы правы, ваше сиятельство. Именно это я и хотел сказать. Пустая!.. Прогнившая!.. Ложь!.. — Его усмешка смягчилась, превратившись в улыбку, и он робко, по-юношески добавил: — Но я все же не смею предположить, что вы, граф, сделались коммунистом.
— Это верно, — холодно сказал я. Хотя, по иронии судьбы, когда стало известно, что по железной дороге можно ездить только с удостоверением директории и партийным билетом, я распорядился, чтобы меня и всех членов моей семьи записали в социалистическую партию. Партийное руководство было несколько озадачено — во всяком случае воплей „ура!“ я не слышал, они поняли, в чем тут трюк. (Зато потом, когда „коммуне“ пришел конец и не было уже никакой опасности, вернувшиеся из эмиграции братья по классу надменно критиковали тот мой поступок, представления не имея о царивших тогда условиях. Хотя для того, чтобы сделать вышеупомянутый шаг, никто не требовал от нас отказаться от собственных убеждений, чего, собственно, и не произошло.)
При желании они даже могли бы называть нас товарищами. Мир встал с ног на голову. Коммунисты делают шутов даже из себя. Ах, скорее, скорее! Как журналистика — это литература момента, так коммунисты — аристократы мгновения. Ну да ведь на мгновение нельзя стать аристократом, на мгновение можно стать разве что коммунистом! Самоопределение через противоречие ведет к пародии! Вместо ценностей — пародия ценностей! И по мере того как место реальности занимают картинки, нарисованные в газетах, пародия заменяет оригинал, заменяет собою все, и за ней уже не увидеть святой реальности, которую самым бесстыдным образом искромсал нож пародии, выворачивающей все наизнанку.