Хасидские рассказы
Шрифт:
— Положишь ты голову обратно? Бесстыжая! — кричит мать.
— Как зовут вашего мужа?
— Мойше!
— По фамилии?
— Чтоб одна только фамилия его вернулась домой! — озлобляется она вдруг. — Четыре часа, как пошел взять у соседки горшок!
— Перестань галдеть! — говорит синагогальный служка. — Отвечай, о чем тебя спрашивают.
Служки она боится. Он одновременно и синагогальный служка и солтыс — сборщик податей и притом еще пользуется влиянием у войта.
— Кто галдит? Когда? Что? О своем муже я уж тоже не имею права слова сказать?
— Как фамилия его? — спрашиваю я вторично.
Служка сам вспомнил и отвечает; «Юнгфрейде».
—
— Я очень прошу, реб корев, приходите после, когда мой муж будет дома. Это его дело. Достаточно того, что у меня на плечах лавка и весь дом, и шестеро детей-пострелов… Отстаньте хоть вы от меня!
Я записываю пока детей и спрашиваю, скольких она успела выдать замуж.
— Выдать замуж! Если б я выдала замуж, у меня бы меньше седых волос на голове было. До седых волос сидят они у меня!
— У вас только дочери?
— Трое парней тоже.
— Чем занимаются?
— Что им делать? Пакости мне делают!.. Рты голодные!
— Почему не отдаете в обучение к какому-нибудь ремесленнику?
Она морщит нос, бросает на меня злой взгляд и больше не хочет отвечать.
Мне приходит счастливая мысль купить у нее пачку папирос. Лицо ее несколько проясняется, и я спрашиваю дальше:
— Сколько зарабатывает ваш муж?
— Он? Он зарабатывает? Можно разве поручить ему даже горшок взять по соседству? Упаси Бог, вот уж четыре часа, как его нет! А обед разве будет у меня сегодня по его милости?
Она опять вошла в азарт. Я вынужден был ретироваться и раздобыть ее мужа на улице. Я его узнал: он нес горшок!
В дилижансе
(Отрывок)
1
— Диковинные люди! — говорит он. — На лестнице протянуты какие-то длинные полотенца; прежде, чем войти, нужно позвонить; в комнатах разостланы по полу какие-то раскрашенные скатерти; сидят они дома, словно в тюрьме; ходят без шуму, точно воры… Вообще, — говорит он, — у них тихо, как, упаси Бог, среди глухонемых…
У жены его подобная же родня в Варшаве. Но к ним он не ходит, да они вообще голыши: «На что они мне, а?»
У люблинского дяди не совсем так, как Бог велит, но он хоть богач. Ну, походишь около жирного, и сам жиром обрастешь, где пир, там можно косточку облизать… Другие же — голыши!
Он надеется даже со временем получить у дяди какую-нибудь должность. Дела, — говорит он, — теперь плохие. В настоящее время он торгует яйцами: скупает их по деревням и доставляет в Люблин. Оттуда они идут в Лондон. Говорят, что там их кладут в печи для обжигания извести, и из них выводятся цыплята… «Врут, должно быть: англичане попросту яйца любят!» Но так или иначе — дело пока в упадке.
Все-таки лучше, чем торговля хлебом: хлебная торговля совсем убита… Сейчас же после свадьбы он стал хлебным торговцем. Он еще был новичок,
ему дали в компаньоны опытного купца, так тот просто напросто обобрал его…2
В дилижансе было темно. Я лица Хаима не видал и до сих пор не понимаю, как он узнал во мне еврея… Когда он влез, я сидел в углу и дремал, его голос разбудил меня. Во сне я не говорю… может, я вздохнул по-еврейски? Может, он почувствовал, что мой вздох и его вздох — один и тот же?
Он мне рассказал также, что жена его из Варшавы, и ей до сих пор не нравится Конская Воля…
— Родилась она, видите ли, в Грубешове, но воспиталась в Варшаве, у той «трефной» родни, — она была сиротой…
В Варшаве она нанюхалась других вещей мастерски знает по-польски, а адреса по-немецки читает без запинки. Она говорит даже, что умеет играть: не на скрипке, а на каком-то другом инструменте… А вы кто? — хватает он вдруг меня за руку.
О сне больше и думать нечего, и притом он меня заинтересовал. Захолустный молодой человек, воспитанная в Варшаве жена, жизнь в маленьком местечке ей не нравится… Из этого, кое-что да может выйти, думаю я, нужно только разузнать подробно, кое-что прибавить и — готов роман… А если я добавлю разбойника, каторжника, пару банкротов и еще какое-нибудь чудовище — это будет «чрезвычайно интересный» роман.
Я наклоняюсь к своему соседу и говорю, кто я такой…
— Вот как, — говорит он, — вы это таки, вы сами?.. А скажите мне, прошу вас, откуда это берется у человека спокойная голова, да столько досуга, чтобы выдумывать сказки…
— Вот видите!
— Вы, должно быть, получили большое наследство и живете на проценты…
— Упаси Бог, мои родители еще живы, до ста двадцати лет…
— Так вы, должно быть, выиграли в лотерею?
— Также нет.
— Что же?
Я действительно не знал, что ответить…
— Вы этим живете?
Даю ему чисто еврейский ответ: бе!..
— И это весь ваш заработок?
— Пока…
— О-ва! Сколько вы имеете от этого?
— Очень мало.
— Также мертвое дело?
— Совсем мертвое.
— Плохие времена, — вздыхает мой сосед.
Несколько минут царило молчание. Но мой сосед не может молчать.
— Скажите мне, прошу вас, зачем нужны эти сказки? Я не про вас говорю, — оправдывается он, — упаси Бог, еврею хлеб нужен, так он хотя бы из стены да выцедит его — этому я совсем не удивляюсь… Чего еврей не сделает из-за куска хлеба? Вот, не было оказии, еду в дилижансе, Бог знает, не сижу ли я на запретной ткани…[53] Но публике, думаю я, ей зачем нужны сказки? Какой в них прок? О чем там пишется в книжках?
Не дожидаясь ответа, он сам себе отвечает:
— Это, должно быть, просто мода какая-нибудь, вроде кринолина, на что только женщины неспособны!
— А вы, — спрашиваю я его, — вы еще никогда не читали книжек?
— Вам ведь я могу сказать, — кое-какое понятие о них я имею… вот этакое…
Он, по-видимому, отмерил кончик пальца, чего за темнотою я видеть не мог.
— Вас это все-таки интересовало?
— Меня? Упаси Бог! Все это моя жена! Дело, видите ли, вот как было: этому будет лет уж пять-шесть, шесть-таки, через год после свадьбы, мы еще жили тогда у родителей… Она себя как-то плохо чувствовала, не больна была, упаси Бог, оставалась на ногах, но так себе, не совсем здорова… Раз спрашиваю я ее, что с нею.