Хазарские сны
Шрифт:
Река перестала быть плодоносной артерией, главной торговой улицей, при которой кормились тысячи и тысячи, и люди, как стрижи, что живут в прибрежных кручах, покинули ее берега, передвинулись поближе к федеральным автотрассам, с которых и им кое-что перепадает. Сельская Россия едва ли не поголовно вышла сейчас на большую дорогу, обслуживая ее и пропитанием — вдоль трасс, как потемкинские хлипкие деревни, выстроились убогие, неопрятные шалманы, с зазывными аппетитными дымками, чьи истинные хозяева, как правило, проворные, с начальным капитальцем, собранным в дорогу половиною аула, кавказцы или азиаты, а русские или, там, застенчиво-неуклюжая мордва, лишь состоят у них в унизительном найме, давая «бизнесу» соответствующее местное лицо и рыжую окраску. Обслуживают ее, ненасытную, и живым товаром, выставляя вдоль Большой Дороги едва ли не лучший свой генофонд, все, что способно составить конкурентоспособную
Сорок лет назад река снаружи, на поверхности кишела жизнью примерно так же, как изнутри: шли, опасливо разминаясь друг с дружкою, тысячетонные баржи, сухогрузы, по последнему слову техники сработанные многопалубные теплоходы, туристические и просто маршрутные, пассажирские — страна ездила ведь куда больше, чем сейчас. Страна в состоянии была ездить, передвигаться. Сейчас же она села, как садится больной на ноги человек, и темная, зловонная жижа того и гляди потечет из-под пролежней. Родственные связи и те стали обрываться, в том числе и по самой простейшей причине: непосильности, неподъемности дальней дороги для обыкновенного трудяги (да его и трудягою не назовешь, поскольку чаще всего работы-то у него как раз и нету). Осевшие по самые ноздри нефтеналивные танкеры, неутомимые жучки-плавунцы, корявые «толкачики» в обе стороны упорно гнали плавучие платформы или целые футбольные поля древесины, плотов. Не говоря уже о разномастной мелочи, как шустрой, молекулярной, так и тихоходной, патриархальной — всё, как намагниченное, облепляло вздымавшуюся, в многотрудном, святом поту роженицы волжскую грудь, смычки всех мыслимых на свете калибров играли, выводили свою трудовую песнь на этой главной, басовой струне России.
Сейчас же, если и покажется что-нибудь навстречу вроде того дотошного катерка-кобелька, что неизвестно для чего выуживал их из бесчисленных волжских вод, так уже и таращишься на него, как на брата по разуму.
На прикол поставили Волгу.
Сначала ее перегораживали электростанциями, теперь же заткнули гигиенической прокладкою — где-то там, у самого русского истока.
Грустно озирался Сергей по сторонам. Наверное, еще и потому, что сам он за эти сорок лет почти что выжег дотла свою жизнь, не нажив, кроме детей и внуков, ничего путного: а так мечталось, в том числе и на этих плёсах, особенно после Углича, после девчонки с яблоками! Казалось, казнь отменяется! — навсегда. И вот он плывет — через жизнь, почти что после целой жизни — и вновь ощущение такое же, как до Углича: снова на исчезновение. Даже не на каторгу…
А плыл-то всего-навсего на пикник — взамен того, о чем мечталось.
Обогнали странную посудину. Старомодная яхта под парусами с выключенным, видимо, мотором, метров пятьдесят в длину. Ещё и не свечерело, а по ней, по периметру бортов уже зажжены бледные огни. Причем не электрические — не то бездымные, экзотического масла, судя по опахнувшему на мгновение запаху, факелы, то ли громадные и тоже почти бездымные свечи. Тягучая музыка, с редким, едва обозначаемым пульсом шероховатого, бычьей кожи, барабана тотчас на миг, как запахом, нежно овеяла. Смутное, почти скрытое парусами движенье на палубе женских полупрозрачных мальковых тел: туристов, наверное, везут, иностранцев. В чем-чем, а в этом мы насобачились, ублажаем по всей программе — если платят. Какой-нибудь плавучий карнавал с евроазиатским кабаре или борделем на борту, чтоб далеко «налево» не ходить. Странного только цвета для карнавала: сама яхта черна, как из гробовой доски. Опоясывающий ее ряд прямоугольных, не корабельных окон, иллюминаторов слабо светится не золотом даже, а голубоватым, спитым, газовым — не яхта, а плавучая газовая камера. Многокорпусные паруса же желтого, мускатного цвета и слишком уж размашисты, высоки и объемны для парусника с мотором, у которого они скорее для некоего экономного форса, декора, чем для дела. И, повторяя гробовую черноту бортовой доски, на переднем, круто, выпукло выгнувшемся — черное, гудронно отливающее, потому как вышито аспидным шелком, а не нарисовано, зловещее пятно.
Наджиб, показалось Сергею, еще плотнее сжал и без того в нитку, в шрам сросшиеся бескровные губы и еще больше наддал, торопясь обойти попутчицу, как будто парусник мог составить им конкуренцию. Сергей же шею сломал, оглядываясь назад и пытаясь получше рассмотреть изображенье на парусе.
Паук! Каракурт! Черная вдова! — Сергей знал ее с детства. Мать строго-настрого наказывала ему не трогать ни единого, даже самого безобидного, в углу сарая на тончайших белокурых стропах обосновавшегося субчика, дабы не нарваться на черную вдову. И однажды, в страшно знойное лето показала ему ее, расположившуюся на солнцепеке поверх пересохшей кизячной кладки: верх, спина действительно графитно черны, с пунктирным,
подводным, щепотью проложенным крестом, пухлое же — возможно, соитие уже состоялось? — на нарыв похожее брюшко — цвета желтой, нездоровой глазной склеры. Мать даже на руки его взяла, показывая на отдалении каракумскую гостью, чтоб, не приведи Господь, не потянулся рукою. И заклинающе наказала на всю жизнь: не трогать! Ни серых, домашних, ни коричневых, ни, упаси Господь, черных.После брачных игр черная вдова съедает, вернее, высасывает своего суженого дотла. Один мозолистый, подсыхающий чехольчик остается. Был мужик — и вытек, израсходовался безрассудный труженик жизни, оставив в ядовитом и коварном возлюбленном чреве полтора десятка собственных пороховинок — чтоб через полчаса и самому, всеми остальными соками, к ним присоединиться.
Любопытный, однако, символ избрали организаторы для плавучего туристического кабаре! — вряд ли сыщется смельчак переспать под ним даже с голенастою солисткою…
Сергей вздрогнул: на главной мачте неожиданно взвился узкий, раздвоенный, как змеиное жало, золотого цвета штандарт с той же самой вдовой, что и на главном парусе.
Яхта отстала, превратившись сначала в точку, а потом и вовсе, вместе с парусом, с главною высокомерною мачтою и со странным штандартом, будто под воду сошедшая. Минут через двадцать Наджиб, так и не проронивший больше ни слова, плавно, глиссадою взял к берегу. Там, в укромной зеленой пазухе, блеснула в остатках дня добротная черепичная крыша.
Сергей уехал из Волгограда в Москву — его утвердили в газете заведующим сельским отделом; впоследствии ему предстояло стать в ней и членом редколлегии, и ответственным секретарем, и даже дослужиться до заместителя главного редактора и какое-то время сидеть в том самом кабинетике, где учил его когда-то уму-разуму покойный славянофильский эстет Феликс Овчаренко. И они с Ворониным надолго расстались. Воронина сперва избрали первым секретарем одного из крупнейших партийных райкомов города, а потом, еще при Куличенко, и секретарем областного комитета партии по пропаганде.
И встретились они после только в Москве, причем не абы где, а на съезде партии. Никто еще не знал тогда, что этот съезд — последний. Правда, ни Сергей, ни Воронин не были его делегатами. Сергей в то время работал заместителем заведующего идеологическим отделом ЦК КПСС. Воронин, оказывается, уже год как был назначен ответорганизатором орготдела: почти на автопилоте шел к цели, которую высмотрел для него когда-то еще Куличенко. Центральный Комитет, располагавшийся в некогда самой поместительной купеческой гостинице старой Москвы и в конторе страхового общества «Россия» (чего уж страховать — Судьба пришла!) и приросший впоследствии еще десятком пирамидоподобных зданий, обладал одним (еще одним) удивительным свойством. Люди, работающие здесь, особенно в разных отделах, могли годами не видеться. Правда, последний год деятельности ЦК КПСС его сотрудники проводили преимущественно в курилках. Имеются в виду в первую очередь рядовые — у кого не было персональных туалетов. Как ни странно, но именно наличием персонального унитаза и определялось в Советском Союзе, небожитель ты или так себе — житель обычного толчка, а то и очка. Небожители, надо сказать, тоже кучковались: именно в последний год вошли в моду строго пресекавшиеся предыдущими генсеками совместные обеды в комнатах отдыха заведующих отделами, а то и секретарей ЦК. Неуютно им становилось в собственных комфортных кабинетах, вот и группировались по двое, по трое: обменяться новостями и прогнозами. В том числе и на собственную персональную будущность.
По рюмочке пропустить. Именно в последний год официантки с осанкою Марии-Антуанетты, приписанные к младшему личному составу КГБ, неслышно скользившие по коридорам ЦК, поменяли крахмальные салфетки, которыми накрывали подносы, на более просторные, обширные: чтоб не получалось чересчур рельефно.
Секретарям, правда, полагались персональные кухоньки, входившие в общий секретарский апартамент, со своим поваром: их подносы коридорному завистливому облучению не подвергались. Но и секретари, может быть, за исключением старообрядца Егора Лигачева, не трезвенничали: с их молодым пополнением самым популярным антидепрессантом в бывшей купеческой гостинице стали не водка, а виски.
А разве ж может русский человек, даже если он начальник и даже если он, строго говоря, нацмен, принимать в одиночестве? Н-никогда. И секретари, презрев неписанное правило, кучковались тоже, обсуждая своего Генерального — а кого же еще, не жен же в самом деле: это они нас обсуждают-осуждают, а не мы их. Так, за рюмкою, рождались коалиции, включая и ту, что выступила 19 августа 1991 года.
Не только народ не понимал уже Горбачева. Его не понимали его же собственные руководящие рекруты.