Хлыст
Шрифт:
Люди культуры […] строят машины, двигают вперед науку, в тайной злобе, стараясь забыть и не слышать гул стихий земных и подземных […] Есть другие люди […], которые знают стихию и сами вышли из нее […] Земля с ними, и они с землей, их не различить на ее лоне, и кажется порою, что и холм живой, и дерево живое, и церковь живая, как сам мужик — живой. Только все на этой равнине еще спит, а когда двинется — все, как есть, пойдет: пойдут мужики, пойдут рощи по склонам, и церкви, воплощенные богородицы, пойдут с холмов, и озера выступят из берегов, и реки обратятся вспять; и пойдет вся земля [368] .
368
Там же, 5, 356–357.
Блок пророчит как Исайя; и действительно, наказание уже близко. «Стихийные люди» и есть народ, часть природы; природа же — другое проявление народа, и все вместе противопоставлено жалким потугам интеллигенции. Блок воспроизводит позицию, с которой написана лермонтовская Родина: текст устремлен от истории и культуры к природе и фольклорному народу — танцующим мужикам в одном случае, одухотворенным массам в другом. В революционном возвращении к народу-природе-женственности и заключается крушение гуманизма. Думать, что с ходом истории «массы вольются в индивидуализирующее движение цивилизации» — значит совершать роковую ошибку, потому что массы были, есть и будут «носительницами другого духа». Прекрасно все, что возвращает человека к земле, народу, природе:
369
Там же, 6, 103.
Современники понимали такой жест прежде всего в религиозных терминах. «Буйство природы, перенесенное в религиозное стремление, есть хлыстовство. Тончайшие начала его соблазнительно вскрыты у Блока», — писал Андрей Белый [370] . Он указывал в самое сердце проблемы. Народ не природа: у него есть своя культура. Впоследствии и в некоторой связи с русской традицией, эту культуру стали называть народной культурой, противопоставляя ее высокой или официальной культуре [371] . Народная культура разнообразна и многоуровнева. Недифференцированное восприятие ‘народа’ как единой натуральной сущности ведет к его отождествлению лишь с одним из множества слоев народной культуры. В случае Блока таким привилегированным феноменом оказалось, с точки зрения Белого, хлыстовство.
370
А. Белый. Поэзия Блока [1917] — в его: Избранная проза. Москва: Советская Россия, 1988, 288.
371
Применительно к средневековью и Ренессансу, проблема взаимодействия народной и «высокой» культур была поставлена в России Михаилом Бахтиным, а во Франции школой Анналов; обзор в применении к русскому расколу см.: Robert Crummy. Old Belief as Popular Religion: New Approaches — Slavic Review, 1993, 52, 700–712.
Метафизическая оппозиция природы и культуры питала Переписку из двух углов. Михаил Гершензон уподоблял культуру рогам доисторического оленя, от чрезмерности которых род его вымер, и все пытался сбросить постылый груз; под напором этих рогов даже Вячеслав Иванов, вообще-то охотно веривший в «великий, радостный, все постигающий возврат», превращался в почтительного сына истории и адвоката культуры [372] . История этой темы завершилась тогда сильными словами Михаила Кузмина, вскользь оброненными в его рецензии на Переписку, «дух Руссо, обычно сопутствующий всем добродетельным разрушителям и насильственным печальникам о человечестве» [373] . У Кузмина есть стихи Природа природствующая и природа оприроденная; это перевод названия не только трактата Спинозы, но и поэтического цикла Александра Добролюбова, и в любом случае такой русский перевод звучит издевательски. Кузмин отвечал здесь на надоевшие призывы возвращения к природе — предпочтением культуры, какая она есть:
372
Вяч. Иванов, Мих. Гершензон. Переписка из двух углов — Вяч. Иванов. Родное и вселенское. Москва: Республика, 1994, 130–131, 133.
373
М. Кузмин. Условности Петроград: Полярная звезда, 1923, 156.
Между тем Пушкин в свои последние годы, наполненные разочарованием в романтизме и занятиями историей, написал чрезвычайной силы предупреждение против того, что составит самую суть русского народничества: стихотворение «Не дай мне Бог сойти с ума». Поэт был бы рад расстаться с разумом и пуститься в темный лес; он там пел бы в бреду, слушал волны, и небеса были бы пусты — пересказывает автор столь знакомые мечты. Но этот путь самоубийственен; уведя от культуры, он разлучит с тем, что есть прекрасного в природе, и столкнет с худшим злом, которое есть в людях и власти.
374
М. Кузмин. Избранные произведения. Составление А. Лаврова, Р. Тименчика. Ленинград: Художественная литература, 1990, 295.
Мережковский интерпретировал это стихотворение как первооткрытие «русского возвращения к природе — русского бунта против культуры» [375] , и отсюда производил позднейшее развитие темы вплоть до Толстого. Кажется, однако, что Мережковский проигнорировал ключевую интонацию, с которой Пушкин писал эти стихи: мольбу о том, чтобы возвращение к природе не состоялось.
375
Д. Мережковский. Пушкин — в его: В тихом омуте. Москва: Советский писатель, 1991, 163.
Демоническое
В Демоне Лермонтова мистическая драма развертывается еще в одном измерении. На месте серафима из пушкинского Пророка, посредника между высшей и низшей сферами, оказывается демон, в прошлом «чистый херувим». Его сущность не ясна: он не бог и не человек, но наверняка мужчина. Он воплощает в себе мужское начало культуры, которое своим вторжением губит женское, природное начало. Пространство между полами оказывается параллельно пространствам между небом и землей и между культурой и природой [376] . Фундаментальные оппозиции конвергируют так, что ‘сверхъестественное’ сближается с ‘мужским’ и ‘культурным’, ‘естественное’ с ‘женским’ и ‘природным’. Впрочем, лермонтовский Демон, в отличие от многих его последователей, «сеял зло без наслажденья». Вот он обозревает прекрасную природу вместе с утопическим народом: «счастливый, пышный край земли», где пенье соловьев сливается с пением красавиц, развесистые чинары уподобляются сеням дома, а «стозвучный говор голосов» только запятой отделен от «дыханья тысячи растений». Но в Демоне, сыне власти и носителе культуры, «природы блеск» не возбуждает «новых чувств». На это способна женщина, олицетворяющая народ и природу одновременно. Демон созерцает ее сверху, с небесной позиции всевидения; акт зрения преображает его, он возвращается к своей подлинной сущности херувима:
376
Отождествление
женского начала с природой, а мужского начала с культурой подвергалось исследованию и критике на материале викторианской культуры; см.: Sherry В. Ortner. Is Female to Male as Nature is to Culture? — Women, Culture and Society. Ed. by Michele Z. Rosaldo and Louise Laphere. Stanford: Stanford University Press, 1974, 67–87; R. A. Sydie. Natural Women, Cultured Men. A Feminist Perspective on Sociological Theory. Keyned: Open University Press, 1987; Liudmila Jordanova. Sexual Visions. Images of Gender in Science and Medicine between the 18th and 20th Centuries. Madison: University Press, 1989, ch.2.Но он хочет большего — не зрения, а осязания; его касания и лобзания убивают красавицу. Если пушкинский Пророк после телесного контакта с серафимом остался живым и преображенным, то Тамара после контакта с Демоном безнадежно мертва.
На рубеже нового века этот сюжет Лермонтова был визуализирован кистью Врубеля и обрел новую жизнь. Он давал образ главной тревоги эпохи, суммировал ее истерическую мифологию [378] . Демоны, вампиры, дракулы, джеки-потрошители олицетворяли мужскую силу, соблазняющую женщину и убивающую ее самой своей любовью [379] . Любовь опасна, она ведет к смерти. Но теперь вечный эротический сюжет использовался для освоения новых реальностей, мистических и политических. Евгений Иванов в 1905 году искал плавный переход между двумя любимыми им образами, евангельского Христа и лермонтовского Демона:
377
М. Лермонтов. Демон — Полное собрание сочинений. Москва — Ленинград: ОГИЗ, 1948,2, 141.
378
Об истерии в культуре Серебряного века см.: И. Смирнов. Символизм, или Истерия — в его: Психодиахронологика. Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней. Москва: Новое литературное обозрение, 1994, 131–170.
379
Об этой теме у Блока см.: Хенрик Баран. Некоторые реминисценции у Блока: вампиризм и его источники — в его кн.: Поэтика русской литературы начала 20-го века. Москва: Прогресс, 1993, 264–283; у Кузмина см.: Эткинд. Содом и Психея. Очерки интеллектуальной истории Серебряного века, гл. 1. Обзор классических вампиров в английской литературе связывает эту тему с сифилисом и страхом заражения; см.: Alexandra Warwick. Vampires and the Empire: Fears and Fictions of the 1890 — Cultural Politics at the Fin de Siecle. Ed. by Sally Ledger, Scott McCracken. Cambridge: Cambridge University Press, 1995, 202–220.
Представьте себе, если бы мы по-человечески всем сочувствовали, […] впитывали бы в себя все скорби мира, как губка впитывает воду в себя, — представьте как бы исказилось […] наше лицо […] и не стало ли бы оно лицом Демона. […] Лицо Бого-человека, прошедшего ад, не сродни ли было лицу обожженного адом Демона? [380]
Адский загар Демона он различал на лице своего ближайшего друга, Блока [381] . Аналогичным способом видела Блока Ахматова в Поэме без героя: «Демон сам с улыбкой Тамары». Синтез между тем, кто принес себя в жертву, и тем, кто ее принял, вряд ли возможен; но Демон дает возможность для идентификации в обоих направлениях — с соблазнителем и соблазненной, с хищником и жертвой. Героиню своей драмы Песня Судьбы Блок называл «раскольница с демоническим» [382] . В 1917 году, работая над допросами членов последнего царского правительства и размышляя о недавно убитом Распутине, Блок писал матери: для понимания этих событий, и вообще русской истории, нужна «демоническая» точка зрения [383] . Фабула Демона выражала амбивалентность интеллигенции, влекшие ее соблазны, неразличимо смешавшиеся со страхами. Как мы увидим, Стихи о Прекрасной даме воспроизводили структуру Демона с переменой гендера, а Возмездие и поздняя проза Блока распространяло тему на отношения поколений. Отцы, жившие в «вампирственном веке», были демонами; поколение сыновей искупит их грех революционным, анти-демоническим способом. Так оживают метафоры: у лермонтовской Тамары детей от Демона, конечно, не было.
380
Воспоминания и записи Евгения Иванова об Александре Блоке. Публикация Э. П. Гомберг и Д. Е. Максимова — Блоковский сборник-1. Тарту, 1964, 392.
381
Там же, 373.
382
А. Блок. Записные книжки. 1901–1920. Составление В. Н. Орлова. Москва: Художественная литература, 1965, 103.
383
Блок. Собрание сочинений, 8, 492.
В истории демонов и дракул, западные влияния на русскую литературу пересекаются со славянскими влияниями на западные литературы. Демон — нерусское слово, сюжет взят Лермонтовым из Байрона, так что вмешательство демона в женскую жизнь переживается и как вмешательство западной культуры в русскую жизнь. С другой стороны, самый популярный из британских сюжетов о вампирах, Дракула Брэма Стокера, подчеркивал южно-славянское происхождение залетевшего в Англию монстра [384] . В обоих случаях демоническое влияние переживается как внешнее, иностранное или, точнее, инокультурное; жертвами же оказываются подлинно природные люди — невинные женщины, живущие среди аутентичных отечественных пейзажей.
384
Сегодня эта проблема оживлена фильмом Копполы, который еще сильнее, чем роман Стокера, подчеркивает восточные корни Дракулы и сталкивает британскую рациональность со славянским мистицизмом; о русских вариантах Дракулы см.: А. Амфитеатров. Одержимая Русь. Демонические повести 17-го века. Берлин: кн-во Медный всадник, 1928; Повесть о Дракуле. Исследование и подготовка текста Я. С. Лурье. Москва-Ленинград: Наука, 1964.
Примерно тогда же, когда демонический сюжет занимал Лермонтова, архимандрит Фотий рассказывал о хлыстовских радениях у Екатерины Татариновой:
По ночам собирались у нее и и днем девицы и прочие […] обычай кружения делать, вертелись, падали потом на землю от безумия, демон же входил в них, производил глаголы, предсказания, и потому называлась секта их пророков и пророчиц, а Татаринова главою всех. Потом были различные смешные песни, стихи, без толку сочиненные, где духовное с плотским было смешано и более имелось плотское, любодейное [385] .
385
Автобиография юрьевского архимандрита Фотия — Русская старина, 1894, 9, 226; курсив мой /В файле — полужирный — прим. верст./.