Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Холера (сборник)
Шрифт:

Окончив срочную службу и следуя в армейском грузовике до Вологды, где предстояло мне сесть в скорый поезд «Вологодские кружева», я не пел с дембелями песен Высоцкого и не испытывал радости. Одну чугунную усталость ощущал я, и зрелое лето Русского Севера почти не касалось моих органов чувств.

Как вдруг грузовик затормозил перед беленым домиком с дверью, заложенной железной скобой, – захолустной чайной, и старшина Хелемендик затрусил куда-то на зады заведения. А я обнаружил, что и улица, покрытая глубокой мягкой пылью и поросшая по обочинам лопухами, и протяжно мекающие козы, что холодно глядят на нас своими желтыми глазами, и чайная, и выкрашенное гнусной убогой краской розовое строение неподалеку –

мне хорошо знакомы.

Подоспевший старшина с бутылкой крикнул, что через полчаса – проходящий из Мурманска, стоит минуту; кто спешит – вылезай! Я спрыгнул.

В дверях (все так же, на одной петле) Дома колхозника я столкнулся с неприбранной бабой в бязевом халате. Она выплеснула с крыльца грязную воду из ведра, шлепнула мне под ноги тряпку и буркнула: «Куды лезешь в сапожищах, енерал, грязюку-тко оботри! Тебе ночевать али до кукушки? Дак кукушка не обещаю, пойдет ли…» Я спросил дежурную. «Дак я дежурная и есть. Коли ночевать – то у мене белье не стирано, а ежели до кукушки, дак она уж, почитай, три дни не ходит, а ежели согласен без белья…»

– А что Клавдия Вырина – работает она теперь? Знаете ее?

– Дак знаю, кто ж ее не знает, змеюку. Съехала уж года полтора как. Домушку свою продала и в город подалася.

– Да в какой же город-то?! – Я терял терпение. – В Москву?

Видимо, идея о множественности городов была для бабы неожиданной, и она с минуту глядела на меня в растерянности.

– Люди сказывали – в город… Може, и в Москву… Слышь, а ты не от ейного ли сынка-то, часом? А то зимой вот тоже наведывался один, Клавку спрашивал. В ватнике, с чумоданчиком. Тоже с ночевой. Я говорю: белья-то, мол, нету, а он: мы без белья привыкшие. Полез за деньгами – а денег-то, мамонька, пачка вот такенная, и одни червонцы. И червонцем расплачивается – сдачу, говорит, бери себе, красавица, а лучше за бутылкой-тка сбегай. Я к Ермиловне побегла, а она меня и научи, что не с добра энти денжищи, не иначе – сиделый человек, с зоны от Даньки, и хорошо, коли выпустили, а то и похуже быват.

– Похуже?

– Быват, бежалый человек… У нас тута часто бегають с лагерей. Дак ты не от Даньки? Вот и я гляжу: солдат, – стало быть, не с зоны. Ой, а може, ты на зоне конвоир, може, ищешь кого? Ох, Господи-сусе-христе… – Баба выпучила глаза и закусила кулак: – Чё, Данька сбежал? Точно? Ай нет?

Махнул я рукой на бестолковую и пошел, взбивая пыль, на станцию за билетом.

– Эй, солдат! – закричала баба мне вслед. – Вспомнила я! Клавка, точно, в Москву подалася! У Даньки на площади жила с им вместе! У снохи-то, слышь, площадь отсудила и жила с им, покудова хлопчик по пьянке ее не порезал, мало не до смерти!

Я ехал домой и плохо помню – с правой или с левой стороны светил мне месяц.

Мною владела сильная и уже знакомая мне дрянь, будто меня сунули мордой в бездонную коричневую жижу. Я курил вонючие папиросы в вонючем тамбуре вонючего плацкартного вагона, и такая смертельная тоска наваливалась сквозь разбитое окно всей своей ночной тушей… Я не мог проглотить эту тоску и, наверное, подавился бы ею – кабы на каком-то обугленном полустанке не вскочил в мой вагон налегке веселый дембель Батурин и не угостил меня хорошей болгарской сигареткой имени памятного сражения на перевале Шипка, где русские солдаты в очередной и не последний раз доказали братушкам свою нерушимую дружбу.

Ах, шарабан мой – американка!

Нина Акулина продвигалась по жизни толчками, от конфликта к конфликту. При почти коровьем миролюбии и повышенной тяге к стабильности авантюрность и конфликтность ее жизни убивали Нину. После каждой стычки – сперва в школе, девочкой-комсоргом, потом на работе, и с родителями, а затем с собственной дочерью, с мужчинами – невообразимым количеством мужчин (невообразимо

много их было не то что в абсолютных величинах, но невообразимо много для такой испепеляющей бразильской страсти, какую мы испытывали к каждому); после прений на улице, в магазине, в метро и в общепите, после каждого мелкого скандала, который мы переживали как Куликовскую битву, как Бородино и Сталинград, после каждой ссоры и свары следовал распад нашей личности, сборка же нам давалась пропорционально возрасту – все большей кровью. К сорока пяти годам веселая и справедливая девочка-комсорг закоренела в депрессивно-истероидном состоянии.

Мужчин, да и вообще людей, склонных считать это интересной экстравагантностью, – убывало. Верный Олег соблюдал рутинное статус-кво в силу привычного чувства вины как перед Ниной, так и перед женой и в своем безрезультатном искуплении все глубже погрязал в этом адском курятнике.

Нокауты становились продолжительнее и, таким образом, реже и реже давали импульсы толчкам, методом которых Нина совершала свой путь. То есть пока она отлеживалась зубами к обоям в своих никому не интересных депрессиях, ее психологическое время тормозило. Оно как бы ничего не вмещало, никаких событий и информации: организм Нины Акулиной практически не вступал во взаимодействие с окружающей средой. Другими словами – не старел. Так что выглядела она в целом неплохо, что ее, впрочем, тоже уже не радовало. С чего все началось, допустим, сегодня? Эта негодяйка явилась из школы с утвердившимся в последнее время выражением брезгливой скуки, а в ответ на вопросы – такое, понимаете ли вы, обморочное закатывание глаз: ну, типа, еще чего сморозишь?

– Может, прекратишь, в конце концов, эти ужимки? – вот, собственно, и все, что мать сказала.

– Может, ты прекратишь, в конце концов, ко мне цепляться? – огрызнулась эта негодяйка, бросила куртку на пол и закончила аудиенцию. Из-под слабого косяка вывалился небольшой кусок штукатурки.

– Она еще будет, дрянь, дверьми тут хлопать! – взревела Нина, влетев в комнату к дочери, но не двигаясь дальше порога, как в клетке.

– Хватит на меня орать, понятно?! – крикнула в свою очередь, как обычно, Лиза и затрясла кулачками возле красного хорошенького лица.

– Не смей так разговаривать с матерью, нахалка! Всю душу вынула своим хамством! Слышать не могу твой базарный тон, хабалка! Не-мо-гу-боль-ше-слы-шать, с ума схожу! Нарочно, нарочно же меня изводишь, хочешь увидеть, где кончится мое терпение! В петлю, что ли, загоняешь, дрянь такая, ты меня!!

Четырехстопный этот хорей привел Лизку в неописуемую ярость.

– Замолчи! Не ори! – завизжала она, и малиновые щеки сразу сделались мокрыми от слез. – Это ты меня извела, то ласкаешь, то орешь, как ненормальная, кто это выдержит?!

– Заткнись, истеричка!

– Вся в тебя!

Нина почувствовала, как ее накрывает красной волной бешенства, когда уже ничего не соображаешь и не совладать с собой. Успела только запомнить, как сиротским движением Лизка закрыла голову локтями. А как отдирала ее руки от лица и не могла отодрать, как била по этим рукам, как вцепилась дочке в плечи и трясла ее и как швырнула на диван, и откуда взялся вдруг Олег, который гладил по лицу, профессионально поил противной теплой валерьянкой и щупал пульс, – не помнила.

Нина тихо плакала, как всегда охваченная мучительным горячим разбуханием в носу. Гундосо бормотала: вы все, все хотите от меня избавиться… А вам ведь очень будет без меня плохо…

– Дура ты моя… – вздыхает ей в шею Олег.

Тут является зареванная Лиза и включает телик. «…Состоялись сегодня в парламенте… Никогда не пустуют тысяча сто семьдесят три спортивных сооружения… Клянусь, я убью негодяя! …заявил в заключение Хасбулатов».

– Лиза, ради бога…

– Лизочка, мама же просит!

Поделиться с друзьями: