Хор мальчиков
Шрифт:
— Взяла у Дмитрия. Жаль, раньше не догадывалась спросить: там их целая куча.
В другой раз Михаил Борисович непременно, зацепившись за слово, спросил бы, не лежат ли они вот так, в грязной куче, и по сей день, но сейчас было как-то неинтересно шутить. Подосадовав на себя за пробуждение не вовремя, он вдруг понял, что проснулся не от чужих шагов или разговоров под окном, не от звонка будильника или стука в дверь, а — от скуки, что было странно — оттого, что такого прежде не случалось и что как раз сон считался лучшим от неё лекарством (спи — и время пройдёт); теперь выходило, что ему удалось соскучиться ещё до пробуждения. В немецкой его жизни скука была вовсе не такой редкостью, чтобы просыпаться от страха перед нею, нет, он скучал постоянно, оттого что всё, способное развлечь, осталось по ту сторону границы — и дружеские компании, и мужские забавы вроде бани, пирушек или рыбалки, — ни о чём подобном здесь не слыхали, а других потех никто пока не придумал. Литвинов днями не
— Что-то разоспался ты сегодня, — сказала Алла снизу.
— Ты ведь читаешь: не хотелось мешать. Но я уже встаю.
«Встаю!» — повторил про себя Литвинов, не веря, что сделает это когда-нибудь, и пытаясь, наконец, разобраться, что ему мешает: лень или слабость, и предпочитая второе, — чтобы совладать с упадком сил, он бы, пожалуй, ещё сумел напрячься, зато бороться с ленью ему было определённо лень.
— Соседи встали?
В ответ жена только пожала плечами; ему было не увидеть жеста, и после изрядной паузы она всё ж отозвалась:
— Что тебе они? Не собираешься ли ты выйти в трусах? — В пижаме.
Но в трусах или нет, а в его представлении переместиться со своего яруса на пол сейчас можно было бы только одним манером — упав. Вместо этого он принялся решать задачу устно: «Смешно: Алка ждёт, что спущусь. В таком состоянии это может выйти только нечаянно: я ведь мог и загреметь ночью».
На кухне звякнула посуда, и Литвинов прислушался, кто там: вряд ли — Роза, сборы которой давно уже были бы слышны через картонную стенку встроенного между каморками шкафа; значит, вышли Ригосики и лучше выждать время, чтобы не стоять в очереди в туалет и не путаться под ногами на кухне. На самом деле ему лишь хотелось избежать непременной обстоятельной беседы, сегодня нестерпимо для него скучной. «В других домах, — насмешливо подумал Михаил Борисович, — кофе подают в постель. А тут — пролежишь лишние четверть часа — и придётся объясняться. Из двух зол образуется третье, и — нельзя же так портить выходной». Эта мысль заставила вдруг решиться — и, к удивлению, спуститься оказалось довольно просто. Не понимая, что же минуту назад так цепко держало его в постели, Михаил Борисович снова поискал признаки похмелья — и не преуспел: ничто не болело, его не тошнило; всё же он едва не заскулил. Вовремя спохватившись, он испуганно, потому что вовсе не хотел посвящать её в свои необычные трудности, оглянулся на Аллу — она продолжала читать. «Чего только не способен внушить себе простой человек!» — подумал Михаил Борисович, к слову вспомнив, как прошлым летом одна юная особа, заподозрив его в неосторожности, немедленно обнаружила все признаки беременности, вплоть до пропуска интересных дней, и так держала в напряжении два месяца, пока всё само собою не вернулось на места.
На кухне он застал одну только Беллу Ригосик, в задумчивости сидевшую лицом к стене за пустым столом.
— Где же сам? — спросил Литвинов без интереса, а услышав, что — спит ещё, обронил, не подумав: — А потом?
— Проснётся.
— Всё шутите… Только я-то имел в виду планы на день.
Но соседи и прежде не строили планов: те всё равно нарушились бы, если б кто-то зашёл, позвал, принёс новости, — и постоянно кто-то в самом деле и заходил, и приносил.
— И так — до бесконечности, — предположил он.
— Да нет же, будет конец, — успокоила Белла. — Его одни только лунатики не видят.
Литвинову пришлось задуматься: в его представлении сомнамбулы, напротив, отличались острым чувством предела, за который уже не ступишь. Их не приходилось предупреждать классическим «шаг влево, шаг вправо…», о побеге в сторону не могло быть и речи, зато конечный пункт прогулки оставался будто бы неизвестным — не тот, что припозднившиеся зеваки на пари наметили несколькими этажами ниже, на тротуаре, а некая невидимая стена, только от
которой, верно её угадав, хотя и не нащупав протянутыми руками, они поворачивали назад, к постели, так уверенно ступая по ночной крыше, словно их сопровождал строгий проводник. Он только не знал, на любой ли дом они поднимались без страха или только на свой, в котором прожили годы и который исходили, конечно, вдоль и поперёк, и если — да, лишь на свой, то, значит, при всякой перемене мест получали передышку надолго, пока из жилища не выветривался чужой дух; подтвердись это — и получилось бы, что это он, Михаил Литвинов, придумал действенный способ лечения лунной болезни: предложил постоянно странствовать — переезжать из дома в дом или из страны в страну, одною лишь этой непоседливостью и выдавая себя. История, кажется, знала множество неугомонных странников; первым вспомнился Вечный Жид, и это показалось забавным: неужели и тот был лунатиком — лунатиком чужой луны? Впрочем, Михаил Борисович не знал подробностей сюжета.«Как же ему это должно было надоесть!» — подумал он с жалостью к себе.
Разбередить больное место было бы приятно, но вошедшая жена сбила с мысли.
Белла поднялась, уступая место за столом:
— Вам же завтрак готовить…
Алла вежливо запротестовала, и Михаил Борисович вяло поддержал:
— Что там готовить — чай с бутербродами!
— Если хочешь, разогрею суп, — предложила жена.
— Это что-то совсем уже рабоче-крестьянское, — почти обиделся он. — С утра!
— Нужно — дворянское?
— Кстати, где наш семейный альбом? Слушай, я тут ни разу даже не вспомнил о нём. Что-то он не попадался на глаза — случайно не остался ли дома?
Алла успокоила:
— Я знаю где, я прибрала. Что ты вдруг вспомнил? Хочешь посмотреть?
В прежней, российской жизни они, бывало, подолгу разглядывали старые снимки, но сейчас Литвинов едва ли не с ужасом поспешил отказаться: таким нудным представилось это занятие.
— Приятно иногда полистать, — проговорила жена. — Тогда были какие-то другие люди: достаточно взглянуть на фото твоей бабушки — в длинной юбке, в дивной шляпке…
— Прабабушки, — поправил Михаил Борисович. — Странно — мне почему-то это никогда не приходило в голову, — но я не знаю фамилий бабок — кроме одной. Словно взялись — ниоткуда. С мужчинами обстоит как-то проще: в альбоме только и есть одна линия, одна кровь: я — Борис — Семён — Моисей.
— Никакого Моисея там нету.
— А кто же был? Куда мог деться снимок?
— По-моему, в его время ещё не изобрели фотографию.
— И колесо…
— Перестань.
Он и сам оборвал фразу, не понимая, куда его вдруг понесло; не понял он и отчего оборвал. В другое время, наугад, но уверенно назвав дату, Михаил Борисович принялся бы пространно рассуждать о том, как изобретение изменило всё вокруг, включая и его собственный быт, и как оно было необходимо. Не будь век назад сделано то или иное фото из его альбома, кто-то оказался бы в ненужное время в ненужном месте, и тогда, быть может, распалась бы какая-то сделка или верный брак не состоялся бы, а другой, неожиданный, был бы заключён. Да что там браки, если благодаря занятиям фотографией была открыта радиоактивность, и потянувшаяся за этим цепочка остановилась лишь на атомной бомбе — такие вот карточки на память, дальше некуда, и так уже само существование бомбы изменило бытие каждого, как, кстати, в незапамятные времена изменило — колесо. Бывало, он запутывался в таких словесах, забывая, с чего начал плести, и только на лекциях ничего похожего не случалось: там он из осторожности избегал импровизаций.
Сегодня он отступился, ещё не начав, — подумал, что ни сам не скажет, ни в ответ не услышит ничего нового; ему решительно не хотелось говорить зря — и вообще ничего не хотелось; даже о том, чтобы, поскорее позавтракав, зайти к Бецалину, он думал как о скучной обязанности, хотя и твердил про себя: а вдруг полегчает?
С этой надеждой он и постучал в дверь. Ему открыл не Альберт, а Свешников, не посвящённый в секреты и потому удивившийся раннему визиту. Литвинов, не готовый к объяснениям, пробурчал что-то о народных целителях, к которым ходят, не разбирая часа.
— Неужто занемогли? — недоверчиво спросил Дмитрий Алексеевич.
— Знаете, никак не удаётся.
— То есть?
— Да ведь была бы какая-то живая струя…
— Как бы мёртвой не стала… Это уж смотря какую схватите болячку, — подхватил Бецалин, выглядывая из своей комнаты. — Заходите, господа, поговорим о недугах.
— Весёленькая тема, но — не моя. Увольте уж, — отказался Дмитрий Алексеевич.
Они всё-таки вошли все вместе. Хозяин комнаты ещё не знал, нужно ли продолжать таиться, но Литвинов, неожиданно оживившись, заявил:
— Оставим предисловия.
— К делу, — согласился Бецалин.
— Мне, друзья, приснился плохой сон… Или нет, не так: я во сне осознал, как мне стало тяжело жить на свете: всё кругом одно и то же и всё — ни к чему. Проснулся — и вот оно, налицо. Так вот… Дмитрий Алексеевич, видимо, не в курсе: я держу тут кое-какие свои припасы… После такого сновидения других средств не найти. Так что давайте этак по-советски, на троих… Прошу!
Альберт уже достал из платяного шкафа и демонстрировал початую бутылку бренди.