Хранилище
Шрифт:
Ничего хитрого в этих замерах не было. Если стеллаж был заполнен нормально, я подсчитывал число вспышек приборчика по секундомеру, заносил в журнал и делал отметку, что стеллаж такой-то в норме; если же ящики отличались размером, расположением или их не хватало до заполнения, то Сашок взбирался с мерным концом на стеллаж, я же с рулеткой оставался внизу и мы делали замеры по всем трем направлениям — по высоте, в глубину и в ширину — каждого ряда ящиков на этом стеллаже. Сашок был в кирзовых сапогах, я — в валенках, у него ловчее получалось, но частенько и я взбирался на тот или иной стеллаж, чтобы самому убедиться, правильно ли произвели замер.
Меня жгло нетерпение.
Столкнувшись с халтурной раскладкой ящиков, мы решили чуть подвинуть один, слишком выпиравший углом, но как ни тужились вдвоем, как ни хрипели и ни вскри'йивали «р-раз, два, взяли!», ничего у нас не получилось — ящик будто сплавился со стальным листом, на котором лежал. Да и так ли уж нужна была эта симметрия, подумал я. Бог с ними, как стоят, так пусть и стоят. Как физик я знал, что симметричное расположение более опасно, во догадывался и об опасности нарушений симметричных систем.
Сашок оказался смышленым парнем. Из глухой деревни Северного района — дале, как он говорил, болота да ягель,— а, гляди-ка, и в геометрии шурупит, и в уме быстро считает, без ошибок. Прыгая со стеллажа на стеллаж, перебегая с рулеткой по проходам, он все высвистывал какую-то везвакомую мне мелодию, а то, вдруг забывшись, начинал напевать слабым, во приятным теворком: «Ой-ё-ё-ё-ё-ё-ё...». Мелодия мне очень повравилась.
Во время перекура я спросил его, что за песню он напевает. Он смущенно засмеялся:
— А че?
— Ниче,— в тон ему ответил я.— Нравится.
— Ну?
— Вот те и ну. Что за песня? Ой-ё-ё-ё-ё-ё-ё,— напел я.
— А зачем вам? — осклабился он.
— У меня аккордеов, вернусь домой, подберу по слуху.
— Аккордеон?! — Сашок даже рот открыл от удивления. — Какого цвета?
— Голубой, перламутровый, вемецкий.
— Большой?
— Маленький, вот такой,— показал я от плеча до пояса.
— Ух ты, птица-мечта!
— А ты что, музыку любишь?
— Ага.
— Играешь на чем-нибудь?
— На мавдолинке, чуток.
— А есть инструмент?
— Дома есть. От бати остался.
— А он что. ..
— Нет, нет, он живой, ушел от нас, а мавдоливка вроде как на память. Боле-то ничего не оставил. Ох, он здорово играл! И меня научил.
— А песня? — напомнил я.
— Ах, эта... — Сашок разулыбался, опустил глаза.— Сам сочинил.
— Сам? — удивился я.— Как? Расскажи!
— Не знаю, бурчал, бурчал и набурчалось. У меня часто в голове звучит, крутится всяка музыка — и по радио, и киношная, и своя.
— Запоминаешь? Свою-то?
— Ага. А много ее, хотел нотам обучиться, да где там. В нашей дыре плакучей. ..— Он беспечно махнул рукой, засмеялся.— И так музыки навалом, все кому не лень сочиняют, без меня хватает.
— Кто у тебя дома остался? — спросил я.
— Кто... Мамка, бабушка, младой братишка.
— Отец давно ушел?
— А как мамка ослепла, так и ушел.
— Ослепла?! Отчего?
— А болела чем-то и ослепла. На глаза подействовало.
— И сейчас не видит?
— Ага.
—
А как же,— начал было я, но запнулся на слове «отец».— А ничего, уже привыкшая. Мы с вей даже в лес ходим, за грибами, за ягодами.
— Да ну?! Как же она собирает?
— А так. Я полявку найду — с груздями или с рыжиками, она — на коленки и ползком, от гриба к грибу, ощупью. А клюкву или чернику вообще лучше ее никто не собират. Ловко, шустро. Она вообще проворная. Видовчик на шею — и пошла! Раз на змею наткнулась, на гадюку. Но змея не тронула, зашипела только, уползла. Мама жуть как перепужалась, а потом — в смех. Вот, говорит, меня и змея не трогат, никому не нужна. Смех-то такой — со слезами. У нее всегда так. Засмеется вроде весело, смотришь, а глаза — мокрые. Жа-алко, ну просто сердце заходится...
— Ты, когда отслужишь, домой?
— А как же! Они ж без меня пропадут. Бабка стара, братан — шкет. Пенсия, сами знаете, восемнадцать рублей. А жить на что? Бабушка вообще без пенсии, всю жизнь в колхозе. Я им посылаю ивой раз конфет, печенья — из гарнизона. В районе вообще ничего нет...
— Да, тебе надо возвращаться,— сказал я, подумав о своих: тоже, поди, ждут, а может, нет?
И — нашла такая минута, нахлынуло такое теплое чувство к Сашку — поведал ему то, что второй день жгло и мучило душу: боль и отчаяние из-за ссоры с Юлькой, тоска по ней, раскаяние за грубые, сгоряча слетевшие слова. Еще вчера казалось, что между нами вообще все кончено — столько обиды, горечи и презрения было в ее голосе! Теперь-то я вроде бы начинаю кое-что понимать...
Рассказал Сашку и про тяжелую обстановку дома, про пьющую троицу — деда, бабушку и отца, про вечно убегающих из дома маму и сестру, про тщетные попытки лечить отца. Никогда и ни перед кем я еще так не исповедывался...
— Послушай, — сказал он, перейдя на «ты»,- тебе надо домой. Они ж там вообще. Да и ты — представляю, на душе кошки скребут, да?
— Еще как! Не кошки — тигры!
— А нельзя договориться, пусть замену пришлют или нам, солдатам, прикажут. Че тут мерять-то, проще простого.
Меня так и подмывало рассказать о приказе и о той аварии, которая этот приказ вызвала, но привычка держать язык за зубами взяла свое. Я лишь сказал Сашку, что работа только на первый взгляд простая, на самом деле сложная и важная, а главное — срочная. Не дай бог промедлить с расчетами — любая случайность может обернуться страшной бедой не только для охраны и гарнизона, но и для всего края. Сашок слушал недоверчиво, видно, не мог взять в толк, что бы это такое могло быть.
— А в ящиках-то че? — простодушно спросил он.
— Оборонная продукция.
— Снаряды какие?
— Точно, снаряды.
— Так они что, взорваться могут?
— Могут. Если их неправильно уложить.
— Ох ты. Еще и уложить правильно.
Сашок поплевал на палец, загасил огонек самокрутки (курил он махорку), чинарик бережно спрятал обратно в кисет. Я загасил сигарету об пол.
Мы полезли на пятнадцатый ряд — разнобой тут был на всех стеллажах.
4
Ужинали на, лейтенантской половине, в пищеблоке. Кроме печки, тут стоял обеденный стол, четыре стула, посудный шкаф и рукомойник с ведром, которое надо было периодически выносить. Обслуживал это нехитрое хозяйство Слижиков. Он же принес два котелка с кашей и термос чая, а также полбуханки хлеба с двумя кусочками масла граммов по двадцать в каждом. К перловой каше, сваренной на воде, прилагалось по паре рыбешек, обжаренных в постном масле. Каши было вдоволь, хлеба и чая — тоже.