Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И два эха, оттолкнувшись от противоположных концов Хранилища, повторили мой крик — «Он! Он! Он! Он!» Я обнял Слижикова за плечи, подтолкнул к выходу.

— Пошли! На сегодня хватит, а то уже мерещится черт знает что. Утро вечера мудренее. Верно?

Сашок кивнул, с виноватой улыбкой двинулся рядом, опасливо озираясь по сторо­нам. Мы шли по центральному проходу и через каждые пять рядов переключали ос­вещение — пятно яркого света скачками следовало за нами.

Снаружи шел снег, и было тепло. За те несколько часов, что мы находились в Хранилище, резко потеплело. И снег валил крупный, сырой, мохнатыми хлопьями. Я машинально шагал вслед за Сашком и, озадаченный, думал про

крыс и про странное поведение прибора — и то и другое не находило сколько-нибудь разумного объяс­нения...

6

Орало радио, голая лампочка под потолком раскаленно сияла. Лейтенант лежал, закинув руки за голову, глаза его были закрыты, казалось, спал.

Я выключил радио, потихоньку умылся, погасил свет, разделся и лег. Тени от па­дающего снега мельтешили на стенах, на потолке. Портрет генералиссимуса стал объемным, ожил: одутловатое старческое лицо с седыми усами подергивалось, меняло выражение, жило своей тихой ночной жизнью.

— Ты, видно, впервые на объекте,— вдруг заговорил лейтенант.

Я вздрогнул: показалось, что слова эти он произнес с акцентом, как Сталин.

— Должен предупредить,— продолжал лейтенант,— здесь у меня особая зона. Особая! Потому и права у меня особые! Если что, не с тебя спросят — с меня! И лучше, парень, не лезь, а то ненароком могу запечатать — никто не распечатает. В Хранилище... Понял?

Перед глазами плыли ящики, сумрачные проходы, крысиные морды. Я засыпал, слова лейтенанта тормозились, вязли в коротком пространстве, отделявшем нас друг от друга...

Вспоминался поезд, на котором ехал сюда. По билету нижнее сидячее, но когда протиснулся через забитый людьми тамбур, понял — не до жиру.

Их называли амнистированными — рваные бушлаты, прожженные телогрейки, пятна от содранных зэковских номеров на спине и ватных штанах, бескровные лица с мертвыми глазами — страх, тоска, усталость. Сидят, лежат вповалку плотной притихшей массой, переговариваются вполголоса, шепотом. Сизые пласты дыма колы­хаются в проходе — нечем дышать.

Я присел с краю, чуть сдвинув чьи-то босые сопревшие ноги, откинулся на спинку сиденья. Поезд тронулся. По проходу, перешагивая через сундучки и котом­ки, двое милиционеров провели оборванного, заросшего человека в галошах, под­вязанных веревочками. Он прижимал к груди холщовый мешок комом, неестествегао радостно улыбался, истово кивал налево и направо, порываясь сдернуть с головы драный треух. Милиционер, подталкивая его в спину, повторял: <<Иди, ты! Иди, ты!»

Старик, сидевший напротив с толстой книгой, проводил взглядом странную троицу, вздохнул. Сосед его, лысый, с красными пятнами на лбу, сказал шепе­ляво:

— Шпятил от радошти.

Старик покосился на него.

— Надорвался...

Поезд прогрохотал по большому мосту через реку. За окном открылись заснежен­ные поля, затянутые сизой дымкой, черные деревушки, редкие перелески в сумереч­ных далях. Сибирь выпускала из своих объятий еще один эшелон. Мне уже не раз при­ходилось ездить в таких вот поездах, до отказа набитых людьми, которых свобода больше пугала, чем радовала.

Я вынул бутерброды с сыром и с колбасой, что сунула мне с собой мама, про­тянул соседям: «Берите, угощайтесь!»

Старик, поблагодарив, отказался. Лысый, вытерев глаза, осторожно взял бутерброд двумя пальчиками, отломил немного, остальное положил обратно. Потянулись и дру­гие — брали, боясь, как бы не взять слишком много. Я подавал бутерброды и наверх, тем, кто, свесившись, следил за нами. Люди отламывали по крошечке, благодарно кивали, отводили мои руки, указывали на других.

В конце концов вся эта горка бу­тербродов так и осталась почти не тронутой. И мне они не полезли в горло. Я растерянно держал их на коленях, пока лысый решительно не свернул бумагу, в которой они лежали, и не сунул обратно мне в портфель.

Пять с половиной часов в вагоне, забитом хмурыми, молчащими, о чем-то думаю­щими людьми. Людьми, которые устали друг от друга, от тесноты и спертости неволи, от чужого глаза, чужого уха, чужого тела. Людьми, которые разучились говорить, улыбаться, радоваться...

То ли во сне, то ли наяву я увидел отца — бежал за поездом, размахивая рука­ми, выкрикивая что-то, спотыкаясь и чуть не падая. Лицо его было в слезах. Господи! Хоть бы отстал, не свалился бы под колеса!

— ...Солдат должен быть занят,— бубнил свое лейтенант,— и ты ничего не смыслишь...

— Слушай, дай поспать,— пробормотал я.

Лейтенант затих, но сон не шел. Мысль снова и снова возвращалась к отцу...

В начале марта пятьдесят третьего, досрочно сдав пару зачетов, я приехал на не­сколько дней домой. Третий год я учился в институте, дома бывал наездами, как нынче. За эти годы отец совсем сошел на нет, я просто испугался, когда увидел его. И опять он был пьяный...

Помню пьяного отца зимой, весной, летом и осенью. Почти не помню трезвого. Они пили втроем — он, дед и бабушка. Спасение от них было в бегстве из дома, и мы убе­гали — мама, сестра и я,— убегали в тишину кабинетов маминого училища, где мама начинала секретаршей еще до войны, а во время войны и после, все годы, пока в здании располагался эвакогоспиталь, проработала медсестрой. Мама печатала на ма­шинке, подрабатывала на жизнь — сколько лет провела она, согнувшись над пи­шущей машинкой, чтобы мы с сестрой могли нормально питаться, выглядеть <<не хуже других», учиться в институте! Я мог только догадываться о том, что происходило между матерью и отцом. Десятилетия страданий и унижений.

Вообще-то это было для меня загадкой. Почему так долго и упорно мама держа­лась за него? Ради нас? Боялась оставить без отца? Но что, кроме скандалов, пьянства и душевной опустошенности мог он нам дать? Деньги? Но это были такие крохи! Многие годы, еще надеясь победить, мама мучительно боролась за него — водила по врачам, устраивала на лечение, отбирала зарплату. Все было тщетно. С ним одним она, может быть, и справилась бы, но с тремя ... Уходить от мужа значило для нее уходить и от собственных родителей, а это было ей совсем не под силу...

В тот день я встал довольно поздно. Умывшись, вышел в коридор. Держась за стеночку, из своей комнаты в кухню прошла пьяненькая бабушка. Вчера допоздна они там пили со случайными уличными собутыльниками, теперь бабушка зашла опо­хмелиться остатками. Ссохшаяся, уже тяжко больная, с раскосмаченными седыми волосами, она стояла, покачиваясь на тоненьких ножках, возле стола, за которым, уронив голову на руки, спал отец, и сливала из бутылок какие-то капли. Уви­дев меня, она хихикнула, виновато прикрылась ладошкой, выпила собранное и боч­ком-бочком, как бы не замечая меня, юркнула из кухни.

Я включил радио — проверить часы. Тяжелая траурная музыка была на излете. После долгой-долгой паузы раздался торжественно-печальный голос Левитана: «От Цент­рального Комитета... Ко всем гражданам Советского Союза... » Я кинулся к отцу, схватил за плечи, растормошил. Левитан продолжал свою мучительную работу: « ...скончался Иосиф Виссарионович Сталин...»

Отец воздел руки к небу и как-то дико, фальцетом прокричал: «Что?! Что?! Что?!» Уронив руки на затылок, он все с тою же дикой улыбкой ошеломленно повторил: «Умер?! Умер?! Умер?!»

Поделиться с друзьями: