Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В этом же "Корреспонденте" помещают иногда статьи и гр. Монталамбер; в последнем номере начало нового романа m-me d'Hautefeuille (Анны-Марии, автора "Fleur de lys" и проч.): "La famille Cazotte". Напомню вам о самом Казоте словами автора. Во всех гостиных Парижа ходил слух о странном предсказании Казота; впоследствии рассказ об нем найден был в бумагах Лагарпа и напечатан в его сочинениях. Казот прозрел революцию с такими подробностями, что многие не хотели верить, чтобы пророчество это не было сочинено уже после события.
– Между тем некоторые свидетели, слышавшие предсказание, еще тогда же говорили об нем, "хотя не верили ему". Сочинительница исторического романа посвятила его сыну Казота Сцеволе, который доставлял ей материалы об отце, о его жизни и особенно об главнейшем из его пророчеств, Лагарпом описанном. Она напечатала и письмо сына к ней, в коем он не только одобряет ее, но находит в исторических портретах величайшее сходство; вот слова Сцевола Казота к m-me d'Hautefeuille: "В рассказе вашем неистинно- только одна рамка, но судя по верности, с которою вы представили моего отца, мою сестру и маркизу де Ла-Круа, кажется, в изображении вашем я свиделся с самою маркизою де Ла-Круа, и все, что она говорит у вас, все, что говорил мой отец, - все это я слыхал от них самих", и т. д. Свидетельство неподкупное сына дает роману прелесть истории. Уверяют, что в последующей главе революция описана со всеми ее ужасами. "Грозная и разрушительная, она упала на нас, как снежный обвал спадает с горы неожиданно и неумолимо ниспровергая все на пути

своем".
– И еще два слова женщины, которая написала с глубокою верою милые поверья средних веков: "Я верю, что и революция не осталась без плода для нас, ибо мы стали лучше, чем были прежде. Я не люблю громовых ударов; но когда они минуются, - позвольте мне думать, что воздух стал чище".
– Вы прочтете в 1-й главе предсказания Казота уже в его деревенской жизни, сбывшиеся над Франциею. Маркизша de la Croix играет в них важную роль, и ее называют последовательницею иллюминизма Сен-Мартеня; в фактах, как сказывают, много правды; но Сен-Мартень никогда не был иллюминатом или последователем Вейсгаупта, и Анна Мария вероятно приписывает наобум ученику Мартинера-Пасквалиса и Якова Бема теории баварских мечтателей.
– Но Казота и дочь его увозит комиссар du salut public: деревенское жилище его сбираются грабить - добрые поселяне.

Итак до следующего номера; в этом есть еще две-три статьи примечательные, например "Des divertissements publics", того же профессора ультрамонтаниста, Ленормана: в ней благие советы префекту полиции - Делесеру, коего деятельность Ленорман хвалит, хотя Делесер и кальвинист! Он нападает не столько на театры, сколько на бал, сперва возникший в малых театрах - "pour arriver enfin a troner au centre d'un etablissement que couvre le nom de Louis XIV et qu'ont honore le genie des Gluck et des Sachini (l'opera)". Странная слабость ума человеческого! В шумных и, конечно, нескромных забавах парижской и иностранной публики справедливо видит автор-историк и моралист в одно время разврат во всей утонченной наготе его: и в то же время как бы в противоположность ему - указывает на первого развратителя Европы и вселенной.
– Лучше кончить словцом персидского посла в Париже: должно быть, эти люди очень сходны, что должны сами себе плясать!

Правда, что для мусульманов - "il n'y a pas d*outrage comparable a cet envahissement de leurs personnes".

Передайте от меня г. Шевыреву, что в сем же номере "Корреспондента" напечатана новая статья известного ему дантиста профессора Озанама "Des sources poetiques de la Divine Comedie". В "Edinburg Review" напечатана о сем же диссертация Фосколо; после книги Озанама "Dante et la philosophic Catholique du moyen age", Labitte напечатал статью о "Божественной комедии" до Данта. Озанам в сей новой статье рассматривает - в чем именно состоит оригинальность "Божественной комедии"?
– Я люблю Озанама за сильную горячую веру его в средние века, за одушевленный живым словом энтузиазм его на кафедре: но не разделяю его литературного и прочего ультрамонтанизма. Он знаком и с германской словесностию и говорил на лекциях о ее старинной поэзии (Niebelungen и проч.), беспристрастно последуя во многом "Истории немецкой словесности" Гервинуса, на которую я когда-то указал ему: Бутервек был вряд ли ему известен; я не забуду торжества его перед 12 экзаменаторами в числе коих: Вильмень, Фориэль, Кузень, Лакретель и другие знаменитости того времени.
– Озанам заставил самого Кузеня признаться, что он, выслушав его ответы и возражения всем и каждому из них, признает в нем не ученика, а наставника в той обширной, хотя и частной области средних веков, которую обнимала Дантова универсальность.
– В 17-м столетии было три, в 19-м более ста изданий Данта! открыли предшественников божественному поэту - в XII столетии. Видение монаха Альберика.
– "Ныне, - говорит автор, - пустыни средних веков населяются и светлеют, "Божественная комедия" хотя и не перестает еще господствовать над поэтическими зданиями, ее окружающими и поддерживающими, но вкруг нее видно бесконечное множество подобных изобретений; длинный ряд рассказов того же рода восходит к предыдущим векам, и встречается более или менее во все времена, свидетельствуя, таким образом, об одной постоянной заботе человеческой мысли".

Сравнив поэму Данта с римской базиликой, Озанам начинает характеризовать эпоху, приготовившую это чудесное явление: "В 13-м веке поэзия не пряталась в одинокую мечту флорентийского гражданина, она была везде, она жива в делах того времени, когда совершались последние крестовые походы, когда являлись высшие усилия борьбы между духовенством и империей: падение Фридриха II, призвание святого Людовика, апостольство св. Франциска и Доминика.
– Когда провидение рассеивает великие события, я знаю, что тогда зарождаются великие мысли. Такая мысль основала Кельнский и Флорентийский соборы, была вдохновением Монтрельев, Николаев Пизанских и Чимабуев, она, наконец, жила в рассказах, возжигавших веру, мужество и любовь к отечеству. Из каждого подобного повествования образовывалась эпопея. Необъятное множество этих эпических рассказов удивило новейшую науку. Посреди такого очарованного мира проснулся гений Данта".
– Далее Озанам указывает на внутренний источник его поэзии: "В сокрушениях сердца разбитого, изорванного, перевернутого до дна, в угрызениях совести, в безутешных слезах, вижу я рождение поэмы.
– Уже со смерти Беатрисы вдохновение владело поэтом. Данте предположил себе сделать для возлюбленной сердца своего то, чего еще никто не делал для другой!..". Вот происхождение "Божественной комедии"!

… В субботу, в салоне Ламартина, удалось мне присоседиться к Sophie Gay, к автору "Парижских салонов", в коих сияет красотою и любезностию и дочь ее Girardin, также составляющая современную, салонную хронику; мы часто встречали друг друга, но никогда еще не вступали в такой оживленный и продолжительный разговор. Sophie Gay давно в свете и пережила революцию, реставрацию и красоту свою! Но в глазах еще сверкает огонь, воображение не потухло, память верна; она еще женщина и автор и, следовательно, пристрастна и самолюбива. Она была богата, бывала в Англии и помнит тамошнее и здешнее общество; была дружна с корифеями оного; следила за их воспоминаниями и с пером в руках; рассказала нам многое о Сегюрах, из коих один был послом при дворе Екатерины и обер-церемониймейстером при Наполеоне, другой - историк; обещала показать мне письма их. Исчислила нам toutes les bonnes fortunes de Chateaubriand, - описала характер Бенжамена Констана, страсть к нему m-me Сталь, которая жила в ее доме и скончалась в ее постели. Она уверяет, что Бенжамен Констан никогда страстно не любил Сталь, но желал быть ее супругом из одного чванства: он преследовал ее, она любила его, но не соглашалась быть женою. Самолюбие его раздражалось, и он, желая показать, что он может быть счастливым претендентом на руку аристократки, нашел вдову Гарденберг и женился.

От матери перешли мы к дочери, герцогине Броглио. Sophie Gay не любит ее за мнимую ее гордость, за мнимую сухость ее характера, за нелюбовь якобы к матери - Сталь! Тут я остановил ее и начал вычислять _поклоннице века_ - все прекрасные качества души и сердца герцогини Броглио, ее чистое, христианское учение, ее неистощимое милосердие, ее милую непритворную набожность, ее примерный или, лучше сказать, беспримерный поступок в час кончины матери, когда она, объявив пережившего Рокка законным мужем матери, отдала сыну их - Рокка половину всего достояния, наконец я пересказал Софье Gay, какие суммы употреблены Броглио на выкуп писем матери (уверяют, что до 200 тысяч франков). Как она упрашивала самого меня никогда не печатать письма Бенжамена к Сталь в 1805 году (после его свидания с Наполеоном, описанного Бонштетеном изгнаннице на Женевском озере). Я старался оправдать самого Бенжамена Констана, коему Gay отказывает совершенно в бескорыстной любви, - я напомнил ей, как он любил, страдал и писал к Рекамье; она не читала,

не слыхала биографии Рекамье Шатобриана: я ее перечитывал; то, что в ней Шатобриан приводит из портрета Рекамье кистью или страстью Бенжамена Констана написанного, превосходит страсть и перо Шатобриана. Приведу несколько запомненных мною слов Бенжамена Констана о Рекамье в шатобриановых загробных записках. "Сначала удивлялись ее красоте, потом узнали красоту ее души, и душа ее явилась еще прекраснее ее красоты.
– Жизнь в обществе доставила уму ее средства к необыкновенному развитию, и ум ее не остался ни ниже красоты, ни ниже души ее.
– Ее взгляд, теперь столько выразительный, сколько глубокий, который, кажется, открывает нам тайны ей самой неизвестные, - в первой молодости ее блистал только одною веселостию, живою и беспечною.
– Никогда не видали ее при дворе директории, где власть была ужасною без достоинства, и внушала страх, не избегая презрения". Вот как судит Бенжамен Констан о двух приятельницах, из коих одна ему мила, другой он мил: нельзя вообразить ничего привлекательнее разговоров г-жи Сталь и г-жи Рекамье. "Быстрота, с которою одна выражала тысячи мыслей блестящих, новых, огненных; быстрота, с которою другая понимала и судила их; этот сильный мужественный ум, который, проникая всюду, раскрывал все сокровенное, и другой нежный, тонкий изящный ум, который все понимал и ценил; - откровения гения, испытанного жизнию, сообщаемые разуму молодому, достойному принять их, все это давало обществу их ту прелесть, которую выразить невозможно".
– (С подлинным верно).
– Так изображал Рекамье Бенжамен Констан, коего Шатобриан назвал "l'homme qui a le plus d'esprit apres Voltaire". Но не более ли ума, чем чувства, в этих словах самого Шатобриана о Рекамье, кои к счастью я запомнил: "Когда я мечтал о моей Сильфиде, я старался придать самому себе все возможные совершенства, чтобы ей понравиться; когда думал о Жюльете (имя Рекамье), тогда старался уменьшить ее прелести, чтобы приблизить ее к себе: ясно было, что я любил существенность с большею страстию, чем мечтательный идеал".
– Нет, не так говорит истинная любовь, я сказал себе, выслушав Шатобриана.

От Ламартина вместе со многими другими явился я в салон герцогини Розен, - я уже более двух лет не бывал здесь, но нашел все тех же и то же! Милую хозяйку, литераторов, ученых, депутатов, легитимистов, нынешних роялистов; смесь аристократии старой с новой; и наших петербургских дам.

Но знаете ли, отчего трепетало два вечера сряду мое московское сердце? От цыганских песен!
– Вообразите себе весь табор Патриарших: прудов в парижском салоне! не только знакомые звуки, самый пыл цыганских криков - в самой дикой ярости: топот ногами, размашки и ухватки их и любимая их песня "Общество наше нам запрещает!". И все это с верностию неимоверною! в четыре голоса, коим вторили еще два. Я дрожал, а может быть, и плакал: Петровское, Марьина роща, Сокольники, Москва жили передо мною. Недоставало одной Танюши!
– Вдруг услышали мы заунывным, родным голосом: "Вниз по матушке по Волге", - у меня забилось сердце; другой {11} закрыл лицо руками: песельники догадались… и вдруг грянули:

Русский я мужик простой, вырос на морозе, и проч.

И это не сон, а быль… Французы, итальянцы и немцы восхищаются ими.

Париж. 1845. 23/11 февраля. Здесь и в журналах и в салонах толкуют о делах церковных, и самые детские балы нечужды сему влиянию. Недавно на бале министра двора Montalivet, где с милой беспечностию плясали дети министров Гизо, Сальванди с детьми оппозиции, Сальванди, взглянув на 11-летнего Гизо, весьма похожего на отца, и на своих детей, вспомнил словцо свое на бале принца Орлеанского, нынешнего короля, сказанное, применив его к детям: "Voici l'avenir de la France qui danse", Dupin, с досадою: "Je voudrais bien faire sauter le present".
– H(c) министерство удержалось!

Дюпень известен своею скупостию и грубостию: когда-то на пиринейских водах одна милая и добрая красавица, всем известная, обратилась к нему письменно с просьбою принять участие в лотерее, в пользу бедных устроенной. Дюпень отвечал ей грубо и отказал в пособии, сказав, что у всякого свои бедные: дама отмстила ему по-своему и против воли его заставила участвовать в благодеянии: она выложила записку Дюпеня в числе призов, и другая дама заплатила за нее 40 франков!
– Он сделал свою фортуну адвокатством, per fas et nefas, и прославился корыстолюбием. По кончине Наполеона, оставившего Монтолону миллион франков в своем завещании, Монтолон явился к банкиру Лафиту, коему Наполеон вверил все свои капиталы, и предъявил право свое на миллион. Лафит, опасаясь, чтобы сын Наполеона, тогда еще живший, не начал по сему завещанию процесса, присоветовал подать на него в суд жалобу: так и сделано - Монтолон просил Дюпеня быть его адвокатом в сем требовании; в пол- часа все дело кончено, и Лафит выдал миллион Монтолону, который, взяв с собою 10 тысяч франков, пошел к Дюпеню и спросил, что он ему должен за легкий труд? Дюпень начал превозносить славу Наполеона, важность ^процесса, о коем узнает Европа, и потребовал 30 тысяч франков за часовой труд свой! Монтолон, пораженный требованием, идет к другому адвокату, batonnier de l'ordre des avocats, в такой же мере участвовавшему в сем деле: этот требует 500 франков. Монтолон думает, что он худо вслушался, и адвокат сбавляет требование на 300 франков. Монтолон платит и возвращается к Дюпеню: он едва согласился принять 12 тысяч франков. Вот черты к портрету Дюпеня, о коем скоро опять заговорят журналы.

5

Париж. 4 марта. Ты, конечно, уже прочел в "Дебатах" речи Сент-Бева и Гюго. Никогда такой тесноты и свалки в Академии не было, как в этот день: даже и при импровизации Р.-Колара, Ламартина, Моле! Билетов было, кажется, более роздано, нежели следовало. Имея место с академиками, я приехал не прежде как за полчаса до открытия заседания и нашел уже толпу в сенях, которая не могла добраться до входа. Ровно в два часа хлынули на свои места академики, но и для них не было уже достаточного помещения; некоторые вели с собою дам, коих было более в ротонде и в амфитеатрах, чем мужчин. Я уселся подле депутата Dubois (de Nantes), члена университетского совета и короткого приятеля Вильменя, у коего я некогда встречал его. Он предварил меня, что Вильмень вступит в отправление своей должности бессменного секретаря Академии и в самом деле Вильмень явился: мы встретили его громким и почти всеобщим рукоплесканием, два раза повторенным. Гюго сидел между ним и поэтом Lebrun. Подо мною сидели рядом Мериме, Тьер, Mignet; передо мною Моле, Р.-Колар и подле него Сальванди, в шитом мундире и в звезде: торжественность его резко отличалась от жансенистской простоты старца. Подле меня Барант.

Dubois принес с собою новую книгу Порталиса о Конкордате, {12} я новый номер "Корреспондента", в коем превосходная статья Champagny против Michelet; мы разговорились с Dubois о важнейшем вопросе, касающемся литературы и религии, университета и иезуитов, о книге Michelet. {13} Он не одобряет ни книги, ни автора, хотя любит его и не любит ультрамонтанизма и иезуитов. Сказывают, что Мишле был сперва более наклонен к ультрамонтанизму, но охлаждение к нему дочери за религию изменило его. Champagny утешает себя и свою партию тем, что якобы книга не пробудила страстей, для коих она написана, что органы антикатолических мнений на нее не откликнулись: полно, так ли? Я видел и слышал безусловных энтузиастов книги Michelet, хотя я живу более с ультрамонтанами, не разделяя их мнений. Но возвратимся в Академию: рукоплескания Вильменю умолкли, и Dubois сказал мне: "Il va avoir encore les honneurs de la journee: autrefois cetait sa fievre, aujourd' hui ce sera lui".
– Речь Сент-Бева не произвела, и в самых блистательных местах своих, всеобщего энтузиазма, коим иногда одушевляется академическая публика при ораторских порывах Ламартина или при резких анализисах в похвальных словах Mignet; но и Ste-Beuve беспрерывно восхищал нас то верною характеристикою милого поэта, то сатирическими намеками на _великого поэта_, который скоро отплатил ему почти тою же монетою; кто-то сказал о нем: "Ses traits les mieux decoches ont leur dard enveloppe de velours".

Поделиться с друзьями: