Художник из 50х
Шрифт:
— Вот он, — отозвался Гоги, входя в кухню с потрёпанной книжкой в руках.
— А что читаешь? — поинтересовалась Нина.
— Лермонтова. Нашёл в сундуке.
— Ой, а почитай нам! — обрадовалась Марья Кузьминишна. — Давно стихов не слышала. По радио всё больше про план да про производство.
— Да, почитай, — поддержал Василий Иванович. — А то самовар долго шуметь будет, скучно сидеть молча.
Гоги сел за стол, раскрыл книгу. Страницы были жёлтыми, шрифт мелким, но стихи читались легко. Он выбрал что-то подходящее для вечера, не слишком грустное.
— «Белеет
Все замолчали, слушая. Даже Пётр Семёнович отложил папиросу. Слова ложились на душу тепло, уютно — как глоток горячего чая в холодную ночь.
— Красиво, — вздохнула Нина. — А ещё знаешь какие-нибудь?
— Много знаю.
— А про любовь есть?
Гоги полистал страницы, нашёл нужное.
— «Нет, не тебя так пылко я люблю, не для меня красы твоей блистанье…» — прочёл он, и в голосе зазвучали совсем другие нотки.
Нина покраснела, опустила глаза. Марья Кузьминишна хитро прищурилась — видать, заметила, как дочка слушает.
— Ну и голос у тебя, Гоша, — сказал Николай Петрович. — Прямо как на радио. Может, в художественную самодеятельность податься?
— Не, он художник, ему кисти дороже, — засмеялся Пётр Семёнович. — Хотя читает хорошо, спору нет.
Самовар закипел, запел басовито. Василий Иванович разлил чай по стаканам, поставил на стол варенье и сахар. Пили не спеша, смакуя каждый глоток.
— А ещё что-нибудь прочтёшь? — попросила Марья Кузьминишна.
— А что хотите услышать?
— Да что-нибудь весёлое. А то всё грустное да печальное.
Гоги подумал, нашёл стихотворение Некрасова о русской зиме. Читал с выражением, голосом передавая и весёлый звон бубенцов, и скрип полозьев по снегу.
— Эх, хорошо! — хлопнул в ладоши Василий Иванович. — Прямо как живое видишь. Вот это настоящая поэзия, не то что нынешние вирши про трактора да комбайны.
— Дядя Вася, тише ты, — одёрнула его Марья Кузьминишна. — Стены слушают.
— А что такого? Классиков читаем, разрешённых. Лермонтов не враг народа, Некрасов тоже. Наоборот, прогрессивные были.
— Всё равно, осторожнее надо, — сказал Пётр Семёнович негромко. — Времена нынче такие — из-за каждого слова под суд попасть можно.
Все притихли. Даже в такие уютные вечера нельзя было забывать об осторожности. Но Гоги снова раскрыл книгу, нашёл что-то подходящее.
— Послушайте ещё, — сказал он. — Это Пушкин, про зимнее утро.
И снова зазвучали стихи — о морозе и солнце, о прозрачном лесе и речке подо льдом. Простые, понятные слова, но какие живые, какие точные!
— Хорошо читаешь, Гошенька, — сказала Нина тихо. — У тебя голос… особенный какой-то.
Она смотрела на него по-новому, с интересом. Гоги смутился, закрыл книгу.
— Ладно, хватит на сегодня. А то засиделись.
— Да ну, ещё почитай! — запротестовал Василий Иванович. — Редко такое удовольствие выпадает.
Но время было позднее, людям завтра на работу. Стали расходиться по комнатам, желая друг другу спокойной ночи. Последней ушла Нина, задержалась в дверях.
— Спасибо за стихи, — сказала она еле слышно. — Очень красиво было.
Гоги остался
один на кухне. Допил остывший чай, убрал стаканы. А в голове всё звучали строчки классиков — простые, вечные, человечные. В них была та Россия, которая существовала вне политики и идеологии. Россия души, сердца, памяти.После чаепития Гоги долго не мог уснуть. В голове крутились строчки прочитанных стихов, лица соседей, тёплые взгляды Нины. Всё смешивалось в какую-то странную мешанину, не давая покоя. В комнате было душно, пахло керосином от лампы.
Он встал, оделся и вышел на улицу. Ночная Москва встретила его прохладой и тишиной. Фонари горели редко, между ними зияли провалы тьмы. Где-то вдали гудел поезд, шли ночные рабочие.
Гоги пошёл не спеша по знакомым улицам. Воздух был свежий, после дождичка, лужи отражали жёлтый свет фонарей. Он дышал полной грудью, чувствуя, как голова проясняется, мысли становятся спокойнее.
На Тверской было оживлённее — работали ночные кафе, изредка проезжали машины. Милиционер у перекрёстка дремал, прислонившись к будке. Увидев Гоги, выпрямился, но документы проверять не стал — видно, привычный стал в округе.
Дальше — в сторону Арбата. Старые переулки, покосившиеся домишки, брусчатка под ногами. Здесь пахло прошлым веком — дворянскими усадьбами, купеческими лавками, студенческими квартирками. Москва ещё помнила те времена, когда жизнь была проще и понятнее.
У церкви Гоги остановился. Храм стоял тёмный, заколоченный — службы давно не велись. Но кресты на куполах всё ещё блестели в лунном свете. Кто-то цветы к ограде приносил — вяленые гвоздички, полевые ромашки.
— Помним, — прошептал он и пошёл дальше.
Переулки становились уже, дома ниже. Это была другая Москва — рабочая, простонародная. Здесь жили те, кто работал на заводах, в мастерских, кто составлял основу советского общества. Честные труженики, которые верили в светлое будущее.
Свернув в Гагаринский переулок, Гоги почувствовал, что за ним идут. Шаги сзади, осторожные, но слышные. Он ускорил шаг — шаги тоже участились. Остановился у витрины магазина — звуки смолкли.
Опасность. Гоги сразу узнал это чувство — то же самое было на фронте, когда немецкий снайпер брал на прицел. Инстинкт, отточенный войной, никогда не подводил.
Он свернул в подворотню между домами — узкий проход, ведущий во двор. Там можно было развернуться, посмотреть, кто следует. Но едва ступил в тень, как сзади что-то свистнуло.
— Стой, браток! — прохрипел голос. — Кошелёк доставай, да поживее.
Гоги обернулся. Трое мужчин в тёмной одежде, лица в тени. У одного в руках дубинка, у другого — нож. Третий стоял чуть поодаль, прикрывая выход.
— Не слышишь, что ли фраер? — Тот, что с ножом, сделал шаг вперёд. — Денежки давай, и одежду тоже. Костюмчик хороший больно, пригодится.
— Да не тяни ты, — проворчал здоровяк с дубинкой. — Бей сразу по кумполу, потом обыщем.
Гоги молчал, оценивая обстановку. Трое против одного, вооружены, знают местность. Но они ошиблись — думали, что перед ними испуганный интеллигент. А перед ними был фронтовик, прошедший Кёнигсберг.