Художник из 50х
Шрифт:
Зашёл в гастроном на углу. Продавщица — полная тётка с усталыми глазами — взвесила ему триста граммов говядины, оторвала талон из книжечки.
— Картошка есть?
— Килограмм могу дать. Но она проросшая уже, скоро новая будет.
— Давайте.
Купил ещё лук, морковь, банку тушёнки — про запас. Сложил всё в авоську и пошёл домой. Начинало темнеть, на улицах зажигались редкие фонари.
Во дворе его встретила Марья Кузьминишна:
— Ой, Гошенька, какой ты нарядный стал! Совсем барин!
— Спасибо, Марья Кузьминишна.
—
Гоги смущённо улыбнулся и поспешил к себе. В комнате было холодно — печка давно остыла. Он затопил её, дождался, пока разгорится, и принялся готовить ужин.
Кухня была общая, на весь барак. Крошечная комнатушка с двумя керосинками, раковиной и столом, заставленным чужой посудой. Пахло чем-то кислым и затхлым.
Гоги почистил картошку, нарезал мясо кусочками. Поставил на керосинку чугунный котелок, налил воды. Пока закипала, мелко порубил лук с морковью.
— О, Гошка готовит! — В кухню заглянул Пётр Семёнович. — А я думал, ты на свиданку собрался — такой нарядный.
— Костюм купил. Для работы.
— Правильно. Людей по одёжке встречают. — Пётр Семёнович поставил рядом свою кастрюлю. — А что готовишь?
— Борщ. Ну, что-то вроде борща.
— Без свёклы?
— Свёклы не было.
— Тогда это не борщ, а так, похлёбка. — Пётр Семёнович засмеялся. — Ничего, и похлёбка сойдёт.
Постепенно кухня наполнилась людьми. Пришла Марья Кузьминишна с дочкой Ниной — девушкой лет двадцати, симпатичной, но застенчивой. Появился Николай Петрович — тот самый, что служил в медсанбате. Старик Василий Иванович притащил самовар — большой, медный, гордость всего барака.
— Чайку попьём, — объявил он. — У меня сахар есть, кто-нибудь заварку даст?
— У меня есть, — сказала Нина. — Настоящий, индийский. Мне на работе дали.
Керосинки шипели, в кастрюлях булькало, самовар гудел. Разговоры шли неспешные, о житейском — кто где работает, сколько получает, что в магазинах появилось.
— А Гошка вон заказы берёт, — рассказывал Пётр Семёнович. — Вывески рисует. Такие красивые, что люди специально посмотреть приходят.
— Это хорошо, — одобрил Николай Петрович. — Ремесло в руках — всегда прокормит.
— А я слышала, в артели набирают, — сказала Марья Кузьминишна. — «Красный художник» называется. Может, тебе туда устроиться, Гоша?
Гоги помешал суп, попробовал. Не хватало соли, специй, но съедобно.
— Подумаю.
— А ты подумай, подумай. — Николай Петрович закурил папиросу. — Одиночкой трудно. А в артели — коллектив, поддержка. И зарплата стабильная.
— Зато свободы никакой, — возразил Василий Иванович. — План выполняй, на собрания ходи, отчёты пиши. Нет уж, лучше на себя работать.
— На себя-то хорошо, да только попробуй. — Пётр Семёнович покачал головой. — Сейчас времена такие — либо с государством, либо против государства. Середины нет.
Разговор плавно перетёк на политику.
Осторожно, намёками, но все понимали, о чём речь. Про аресты в соседних домах, про новые законы, про то, что «стены имеют уши».Гоги слушал, постепенно понимая правила игры. Здесь нужно было быть осторожным со словами, доверять не всем, всегда помнить о том, что кто-то может донести.
Суп был готов. Он разлил его по мискам, раздал соседям. Сели за стол — тесно, но уютно. Василий Иванович разливал чай из самовара, Нина нарезала хлеб.
— За Гошкино здоровье! — поднял стакан Пётр Семёнович. — Чтоб краски никогда не кончались!
— За здоровье! — подхватили остальные.
Гоги пил горячий чай и смотрел на этих людей — простых, усталых, но живых. Они приняли его как своего, не задавая лишних вопросов. В этом мире, полном страхов и подозрений, такая доброта была на вес золота.
А за окном сгущались сумерки. Скоро надо будет идти к Ивану Сергеевичу, к таинственному заказу. Но пока можно было просто сидеть в тёплой кухне, слушать неспешные разговоры и чувствовать себя частью этого странного, но живого мира.
В половине седьмого Гоги собрал краски, взял небольшой холст и вышел на улицу. Вечерняя Москва выглядела по-особенному — редкие фонари создавали островки жёлтого света, между которыми зияла чернота. Люди спешили домой, кутаясь в пальто. Где-то вдали играла гармошка.
На Поварской было тише. Старинные особняки дремали за высокими заборами, лишь в некоторых окнах мерцал свет. Дом двадцать три оказался трёхэтажным, с облупившейся штукатуркой и покосившимся крыльцом.
Гоги поднялся на второй этаж, нашёл квартиру номер восемь. Постучал тихо — три коротких, два длинных удара, как договаривались.
Дверь открыл Иван Сергеевич. Оглядел лестничную площадку, быстро впустил гостя внутрь.
— Проходите, проходите. Извините за предосторожности, но… вы понимаете.
Квартира была небольшой, но обставленной со вкусом. Антикварная мебель, картины на стенах, книги в застеклённых шкафах. Пахло табаком и старой кожей.
— Присаживайтесь. Чаю?
— Не откажусь.
Иван Сергеевич разлил чай из фарфорового сервиза, придвинул вазочку с вареньем. Руки у него слегка дрожали.
— Видите ли, Георгий Валерьевич, дело довольно… деликатное. — Он понизил голос, хотя в квартире больше никого не было. — Речь идёт о портрете моего покойного брата.
— Когда умер?
— В сорок седьмом. В лагере. — Иван Сергеевич помолчал, глядя в чашку. — Официально — от воспаления лёгких. Неофициально… ну, вы понимаете.
Гоги понимал. Сорок седьмой год — пик послевоенных репрессий. Сталин закручивал гайки, списки расстрельных приговоров росли каждый день.
— По какой статье?
— Пятьдесят восьмая. Антисоветская пропаганда. — Иван Сергеевич горько усмехнулся. — Михаил был филологом, преподавал литературу. Читал студентам Ахматову, Мандельштама. За это и поплатился.