Хьюстон, у нас проблема
Шрифт:
– Минуточку. Ты живешь благодаря им, – ксендз говорит теплым, спокойным голосом. – Кто-то ведь о тебе заботился, кормил тебя, кто-то показывал тебе звезды, луну, траву, деревья…
– Птиц, – вдруг вылетает у меня.
– И птиц, – кивает он. – У тебя был отец двенадцать лет – не всем выпадает такое счастье.
– Счастье?!! – нет, это решительно невыносимо. Он так ничего и не понял! Да ведь отец оставил меня именно тогда, когда был мне нужнее всего!
– Гораздо проще гневаться и злиться, понимаешь? Не подпускать к сердцу тоску и печаль. И грусть. Сегодня в мире этого не любят, это как бы
– Богатство? – удивляюсь я. Все, что угодно, но ведь не богатство же!
– У тебя было нечто ценное, это значит, что тебе даровано многое. Это значит, у тебя была любовь – и ты не должен бояться этого. Ты должен радоваться.
– Чему? Что я столько потерял? – голос у меня прерывается, я впервые в жизни начинаю понимать, как сильно скучаю по отцу.
Я никогда в жизни не мог признаться в этом, даже сказать об этом не мог – потому что мать и так плакала по ночам, я должен был быть сильным.
А я скучал по нему. Все эти годы – как же страшно я по нему скучал!
Я бы многое отдал, чтобы он хоть еще раз показал бы мне пальцем на небо и сказал: «Видишь, во-о-о-он там, высоко-высоко, маленькая черная точка… это ястреб».
– Нет. Тому, что у тебя столько было. Что есть по чему скучать… Ведь ты не будешь скучать по тому, чего у тебя не было. Так что это и есть дар.
У меня снова ком встает в горле.
– А теперь ты боишься за мать – что она тоже может умереть. И гневаешься на нее за это. Что она с тобой может это сделать.
Я вдруг чувствую, что меня как будто под дых ударили: откуда-то снизу поднимается горячая волна и страх, панический страх стискивает мне горло. Я вскидываю руки к лицу, хочу его закрыть – но слишком поздно.
– Не бойся, это хорошо, – говорит ксендз, а я…
Рыдаю как ребенок. Слезы текут у меня из глаз ручьем, текут по щекам, по носу, с каждым вздохом я чувствую себя все более беззащитным и мне становится все легче. Мне уже не стыдно перед этим человеком, я не стесняюсь его. Я не понимаю, что со мной происходит, но мне это и не важно.
Я не хочу, чтобы моя мать тоже умерла.
А ксендз сидит рядом со мной неподвижно – и я не один.
А над нами висит Иисус.
Впервые за много месяцев я сейчас не один.
С каждым разом я могу дышать все глубже и свободнее. Я вытираю нос тыльной стороной ладони, рука мокрая. Глубоко вздыхаю: воздух стал другим, мне легко дышится, как будто в этом костеле стало больше кислорода. И я могу теперь посмотреть ему прямо в глаза – мне не стыдно.
– Спа… сибо, – говорю я тихо.
– Не забывай, что сегодняшняя грусть – это непременная часть вчерашнего счастья.
Где-то я уже это слышал, в каком-то кино, но не помню в каком.
– И я ничего не могу сделать для матери?
– Человек хочет контролировать все на свете, хочет устроить все по-своему, решать все сам – а ведь это дело Господа, а не человека. Мы потому произносим во время молитвы эти слова: «Да будет воля Твоя…» Человек должен учиться верить, доверять, оставлять на волю Господа то, что он не может изменить. Ты можешь очень много сделать для своей матери – ты можешь любить ее, пока она у тебя есть.
Впустить в свою душу любовь, от которой ты так защищаешься. Ведь эта любовь всегда идет рука об руку с грустью и жалостью… О чем бы ты тосковал, если бы никого не любил?А я тоскую по стольким людям!
Я тоскую по отцу. Тоскую по Марте.
Я не хочу тосковать по матери!
Я хочу, чтобы она была живая.
Для ксендза все очень просто: все так, как должно быть, на все воля Господа. Но если бы Бог был – он разве допустил бы все те ужасные вещи, котрые творятся на земле?
– Бог милостив, – говорит ксендз, словно прочитав мои мысли.
– Но если Бог есть и если Он так милостив и всемогущ, то почему позволяет, чтобы люди страдали? И где Он был, когда людей убивали в газовых камерах?!!
Зря я это все говорю. Чего я прицепился к этому человеку, который уже во второй раз становится мне самым близким на земле?
– Где был Бог? – Ксендз склоняет голову, а потом поднимает на меня взгляд. В его голосе звучит уверенность: – Он был в тех самых газовых камерах. Это люди заставляли страдать других людей. А вот почему они так поступают – это уже другой вопрос. И я тебе на него не смогу ответить.
Мы молчим.
А потом я спрашиваю:
– Так что же тогда важно?
– Вера, Надежда и Любовь. Не бойся, что тебя кто-то оттолкнет, что что-то не удастся, – рискуй. «Ищите, и найдете; стучите, и отворят вам».
– Если я буду молиться – она выздоровеет?
А Марта вернется?
Я же понимаю, что это невозможно.
– Да. Или нет. На все воля Его. Прими это. Только не как ребенок, а как взрослый человек. Ты отвечаешь за себя и свой выбор.
– Но я не получаю того, чего хочу!
– Каждый получает то, что ему нужно, а не то, чего хочет. Ты чем занимаешься, кем работаешь?
– Я кинооператор.
– Тогда тебе даже проще. Ты уже избранный в какой-то степени. У тебя есть дар. Ты можешь дать людям добро и красоту. Иди и работай, вместо того чтобы тут со мной сидеть, – он встает и улыбается, честное слово, шутливо!
Я молчу.
Теперь я ужасно хочу домой, лечь поскорее в постель и заснуть.
– Ну… я тогда пойду… – осмеливаюсь я сказать. Поднимаюсь и протягиваю ему руку, как дурак. Он подает мне свою, улыбается и пожимает мне руку, слегка, не сильно, а потом говорит:
– Что тебе может дать Господь, что ты можешь взять, – если руки у тебя все время заняты?
Я пока не понимаю, что он хочет этим сказать.
Но когда выхожу из костела, вдруг чувствую, что мир вокруг как будто изменился.
Возвращаюсь домой по почти пустым улицам. Последние три часа шел дождь, все, кто мог, попрятались по домам. Чудесный вечер, Варшава притихла и выглядит свежей и похорошевшей после дождя.
Гераклу явно лучше. Я не сказал матери, что он болен, не хотел ее расстраивать. То есть сделал то же самое, что и она. Я делаю то же самое – и говорю те же самые слова, что и она. И все это не думая, автоматически, вроде как само собой.
Инга в некотором роде взяла на себя функции моей матери, но я должен сам. Сам развязать все узлы, которые завязал. Сам ответить на все вопросы. И метод «дать в морду» здесь не катит.