Хьюстон, у нас проблема
Шрифт:
Когда в моей жизни появилась девушка, которая приняла меня таким, какой я есть, и для которой мне хотелось стать лучше, – я уничтожил все одним телефонным звонком, ослепленный собственной глупостью и злостью.
И недостатком доверия.
Нужно все это привести в порядок.
Сначала поговорить с Алиной, потому что действительно поползли слухи о том, что я больше не буду снимать, Маврикий подтвердил, что говорил с ней. И надо это выяснить – и как можно скорей, потому что я не хочу, чтобы этот шлейф за нами тянулся.
И с Мартой надо было сначала поговорить.
Очень жаль, что до меня
Геракл встретил меня радостным повизгиванием. Я взял его на поводок и поехал вниз на лифте.
Окна подо мной горели, значит, Кошмарина вернулась домой. Интересно, что это она не спит в такую-то пору?
Крыся с ней вчера разговаривала – Кошмарина говорит, что на следующей неделе мы со Збышеком можем ей сделать ремонт в кухне. Збышек обещал, что возьмет в среду выходной и мы все сделаем за один день. Но у нее там много всяких бебехов, не думаю, что быстро получится. Я у нее еще не был, хотя надо бы зайти и попросить прощения за то, что залил ее.
Отпускаю Геракла с поводка, он слабый, но все-таки нюхает следы своих сородичей, не отходя от меня ни на шаг, а я с этого гнома не спускаю глаз. Ну пускай полазает, раз может и есть силы.
Набираю номер Джери.
Я хотел бы, чтобы он прочитал сценарий, хотел бы поделиться с ним своими мыслями о том, как снимать, – до того как буду говорить с режиссером. Где-то в глубине души я очень боюсь, что перегорел и уже ни на что не способен.
Джери сразу вставляет мне мозги на место.
– Да прекрати, старик, ты чего, сдурел? Перегорел он… Может, и перегорел, но это в прошлом, а теперь возвращаешься. Колясинский, я тебе говорил, обидел тут пару людей… Его последний фильм стоит четырнадцать миллионов, сценография из этого бюджета сожрала пять – и вышла неудачной, вот прямо совсем. Так что у тебя есть парочка доброжелателей, и Толстый тебя тоже рекомендует всем… правда, вот Одарговский на тебя зуб имеет…
– Одарговский?
– Ну да, тот, которому ты должен был в тюрьме снимать…
– А-а-а-а, – вспоминаю я. Это как будто в прошлом веке было.
– Знаешь, какие слухи ходят?
– Ну? – я смотрю на Геракла: этот уродец сидит и трясется прямо у моих ног, мог бы хоть немножко в сторону отбежать… ну или отползти, бегать-то у него пока не очень получается.
– Что ты приехал на съемки пьяный.
– Что-о-о-о-о? – я выпучиваю глаза.
– Такие вот ходят слухи. Но в конце концов не ты первый, не ты последний…
– Джери, я был трезв, как стеклышко! Ты не помнишь? Это же было в день моего рождения! – решительно протестую я. – Мы только потом набрались, а туда…
– Старик, слухи – это самая забавная штука на свете. Ты тогда забыл камеру, помнишь? Так что уж лучше пусть говорят, что ты был пьян… Я в субботу, наверно, приеду, глянем сценарий – мне самому охота хоть одним глазком. Как мать?
– Держится вроде.
– Ну видишь, старик?
Вижу, старик.
Папа
Я лежал в постели, было темно, только пробивался в комнату свет из коридора, отец сидел рядом со мной. Я видел лишь его силуэт, вытянутый, заслоняющий весь мир.
– Расскажи мне какую-нибудь историю про птиц.
– Я всегда мечтал о том, чтобы поехать куда-нибудь на большую воду и поймать огромную рыбу – такую огромную, чтобы прямо испугаться. У меня был друг в Гданьске,
а у него был катерок. И однажды мы с ним отправились на море, почти к самому Борнхольму, – название это мне ничего не говорило, но голос отца был спокойным, слегка приглушенным, и это приятно усыпляло. – До берега было очень далеко. И там были совершенно другие тучи. Там были такие тучи, что они как будто стояли на воде: вплываешь в такую тучу – в ней мокро, темно, страшно, а когда выплываешь из нее – снова солнце светит и небо голубое, удивительно просто. Потрясающе.– Ты мне покажешь когда-нибудь?
– Покажу. И вот плыли мы себе, плыли и вдруг видим – летит стая птичек, корольков. Мы тогда еще не знали, что это за птички. Почему-то они вдруг решили, что им надо сюда лететь, – и летели что есть сил. А сил уже и не оставалось. Представь себе – маленькие крохи посреди огромной Балтики. Они были такие уставшие, что мы со своего катера видели, как некоторые из них просто падали камнем в воду, а некоторые приземлялись прямо к нам на катер. Причем это приземление тоже мало отличалось от падения: птичка камнем неслась к земле, падала навзничь и оставалась лежать совершенно неподвижно, как мертвая. Вот так они устали. Ну и мы, естественно, сделали перерыв в рыбалке, мотор выключили, чтобы случайно не раздавить птиц, и собирали их, как фрукты, которые падают с дерева.
– А они были живые?
– Все были живые, но не сопротивлялись, не реагировали на нас, не пытались сбежать – ничего такого. Полежали, а как набрались немножко сил, то уже перепорхнули поближе к капитанскому мостику и там уж уселись. И уже в руки больше не давались. Посидели там, отдохнули – а потом полетели дальше над волнами. И я уже совсем не помню, чего мы там поймали с приятелем в тот раз, а вот птиц этих запомнил на всю жизнь. Вот подрастешь немного – поплывем туда вместе, я тебе это место покажу.
– Да пусть он уже спит, что вы там делаете, девять почти! – мама вошла в комнату, отец встал, поцеловал меня на ночь, и я заснул, думая о тысяче крохотных птичек, которых спас мой отец.
Я лежал на диване и пялился в темноту.
Ну разумеется, скворечник тот я должен помнить, ведь он его для меня повесил на липу. И это он научил меня различать птиц.
Это он покупал в зоомагазине корм для моего дрозда. И я теперь отчетливо вспомнил, что мух для моего питомца ловил не я – отец мне каждый день давал три коробочки, в одной были мухи, в другой – червяки, а в третьей – то, что готовила для меня матушка.
– Не забудь: муху, прежде чем давать, – надо убить, ты их сунь в холодильник, они в холодильнике умрут, это для них быстрая эвтаназия будет, – я тогда впервые услышал это слово. – Они необычайно агрессивные, могут такому малышу разорвать внутренности. А вот червяков можно давать живыми. И добавь немножко белка, вот именно белка, без желтка. Я тебе покажу, как это делается.
Отец слегка потряс коробку, выложенную изнутри лигнином, в которой сидел и тихонько попискивал мой птенец.
– Ты тряси немножко коробку, он еще слепой, он узнаёт, что прилетел родитель, когда тот приземляется и гнездо трясется, – отец подавал мне маленькие кусочки и учил, как сунуть птенцу в рот червяка. – Пока у него глаза не откроются, он только чувствует, по движению понимает, что прилетел родитель с гостинцем, – отец брал меня за плечи и слегка тряс, а я смеялся.