И. Полетаев, служивший швейцаром
Шрифт:
Он прошел мимо огрызка подсолнуха. Здесь покоится швейцар. Прости, старик, что не давал тебе на чай.
Наклоните голову, господин Полетаев, а то опять ударитесь. Спасибо, сэр. Хотя Полетаев никогда не клонил головы! Гм. Прошу без скепсиса, сэр. Гм. Гм. Прошу… Полетаев поставил чемодан в угол, сел на кровать, вытянул ноги. Сколько осталось в кармане? Он пересчитал деньги. Мда. Если фальцет расскажет Эмке про странную ночную встречу и Эмка заставит Полетаева платить за летнее проживание… Нет, придется и отсюда удирать тайно, в ночь на воскресенье.
— Люба! — крикнул он, встав
— Осталось! — Она тоже высунулась из дверей хозяйского дома. — Иди попей!
Когда Полетаев в детстве болел ангинами, мама всегда поила его горячим молоком. Где ты, мой островок детства? Куда уплыл? К кому?
На тонкой долгой нити качался паук, Полетаев, проходя, хотел его сбить, но не стал: пусть себе раскачивается, тоже ведь божья тварь, все мы на своих нитях раскачиваемся, раскачиваемся, но я, кажется, господа присяжные заседатели, уже сорвался и лечу. На то вы и Полетаев. Несмешно, сэр.
— Так будешь молоко-то? — крикнула снова Люба. — А то мне надо за хлебом, а Тимофей к соседям ушел, хочу дом закрыть.
— Иду!
— Давай, давай.
— Ты зачем подсолнух срубила? — беря стакан с молоком, спросил он Любу. — Чем он тебе мешал?
— Так весь был объеден, чего лысому-то стоять.
— А…
— Серо-то как седня, — говорила, зевая, Люба, — гляди дождь зарядит, а по телевизору раннюю осень обещали, во как… И Тимофей с утра злой.
Полетаев вдруг услышал свое сердце: оно стучало неровно и громко.
— …У соседей всю картошку воры повыкопали и последние помидоры ночью сняли, чего творится, стыд.
Неровно и громко.
— Спасибо, — он возвратил Любе стакан. — За хлебом тебе не сходить?
— Да, нет, мне там с бабами надо повстречаться. Собранье у нас.
— А чего?
— Да шутю про собранье, так, языком почесать и на душе легче. И телефон покажу им — пусть тоже купят. Правда, дорогой больно. Но наторгуют капустой да картошкой, вот и подкопят.
— Наторгуют.
— Покалякаешь про то про се — и сердцу славно.
…Страх пополз по спине, потек длинными щупальцами по ногам, холодный осьминог обнимал его, сжимая все крепче, тянул вниз, и он, сидя поджав колени, потерял равновесие, и тело его стало тяжело сползать с края обрыва. Свинцовые рыбы низких облаков плыли над застывшей рекой. Из гигантской раковины тускло светил белесый глаз ледяного солнца. Жестокие объятия осьминога не ослабевали, руки и ноги одервенели, окаменевшее тело, казалось, ему больше не принадлежит, а голова, свесившаяся с обрыва, беспомощно колыхалась, и потоки равнодушного ветра шевелили остатки когда-то пышной шевелюры…
— Господин Полетаев, четыре часа, а вам к графу нужно не позже половины седьмого!
Полетаев не смог пошевелиться. По его лбу полз коричневый муравей.
— Или вас уже нет?
Муравей дополз до виска, спустился, как бесстрашный альпинист, по отвесной щеке и начал осторожно, щекоча кожу лапками, пробираться к ушной раковине.
— Аааа! — заорал Полетаев, вскакивая. — Я тебе заползу! Я тебе! — И он смахнул муравья.
— Выходит, вы еще живы, сэр, не так ли?
— Так ли, — произнес Полетаев вслух, —
но даже если в качестве Полетаева я уже и мертв, я все равно не позволю проникать в мой бессмертный мозг всяким там муравьям, ибо мы — гении человечества!Вы готовы, сэр? Граф ждет.
Но граф не ждал. То есть вполне возможно, кого-то где-то он и ждал, но не Полетаева и не в половине седьмого. Или мы договаривались на другое время? Памяти никакой нет, нужно все записывать. Если бы вы, сэр, даже сделали на бумаге соответствующую запись, сия бумаженция все равно осталась бы в папке Берии. Понял.
Было уже начало восьмого. Бутылку самого дешевого коньяка в целлофановом пакете Полетаев положил на скамейку, сел возле и закурил.
Да, в половине восьмого. А может, и в половине девятого.
Чтобы облегчить себе ожидание, изматывающее всегда, как ноющий зуб, Полетаев стал глазеть на прохожих. Надо же, удивленно заметил он после нескольких минут наблюдений, у всех вроде и лица радостные, и настроение бодрое, живуч, однако, если не сказать больше — неискореним наш народ, осыпаются эпохи, правители, государство обрушивается прямо на своих сограждан, а сограждане знай бегут себе, стряхивая с себя обломки, да еще улыбаются. Прав был Бисмарк, прав.
Из подъезда выскочил мальчик лет десяти, у него были зелено-синие смеющиеся глаза и густые русые волосы с выгоревшей прядкой, падающей на пшеничные брови.
Тоже полысеешь, не торжествуй, мрачно сказал ему Полетаев мысленно. Мальчишка, видимо, не имел способностей к телепатии или, так сказать, был выше личных обид, поэтому он беспечно сел рядом с Полетаевым на скамейку, достал из кармана джинсов шоколадку и, развернув обертку, засунул шоколадку полностью себе в рот. Обжора, подавишься или будет заворот кишок. Но мальчишка все прожевал и снова полез в джинсовый карман, теперь за батончиком "Пикник" (о котором Полетаев только мечтал, но никогда его не пробовал). Распухнешь, внутренности твои слипнутся, посылал ему Полетаев мысленные телепатемы. И вдруг тот повернулся к нему, улыбаясь, вытащил еще одну шоколадку…
Небось папаша у тебя всю конфетную фабрику обворовал!
…и протянул ее Полетаеву.
— Возьмите! А то вы такой грустный.
— Это я-то грустный?! — возмутился Полетаев, тем не менее шоколадку взяв. И уже снял цветную обертку, развернул приятно шуршащую серебристую бумажку и готовился откусить от коричневого, ванильно пахнущего прямоугольника, как вдруг заметил, что из подъехавшей машины горделиво выходит граф Лиходеенко.
— Ты его знаешь? — показал он на графа, снова завертывая шоколадку и засовывая ее в карман рубашки.
Мальчишка кивнул.
— И я знаю, он писатель. И я писатель, пьесы сочиняю.
Граф неторопливо приближался.
— Он не писатель, — сказал мальчик, — зато у него есть брат, но он живет не здесь, они близнецы, так вот брат его — знаменитый писатель, много стихов написал и придумал даже сказки, которые мне нравятся, а Евгений Сергеевич, он наш сосед, никакой не писатель…
Граф неумолимо приближался. Высокий, с тростью, с красивой узкой головой, арабский скакун… какой облом!..