Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Идеаль

Бегбедер Фредерик

Шрифт:

Но все равно глупо из-за этого расстраиваться. Джинни ни за что не согласилась бы лишиться своего цветного телевизора. Может, оно и правда, как в журналах пишут, что в больших городах, в трущобах или в пригородах, где дети богатых людей все поголовно наркоманы, – что там есть люди, которые ведут себя так, как показывают в телепередачах. Это, конечно, плохо, но они с Льюисом не станут стрелять горящими спичками человеку в глаз, оттого что видели такое по телевизору. Для них все это безобидные выдумки, пустяки, чушь какая-то, вроде цилиндрической картошки. После утомительного дня она и Льюис устраивались полулежа в креслах, он – с бутылкой имбирного пива, она – с сигаретами и кофе, пригасят свет и отдыхают, не думая о неоплаченных счетах, которые все как-то не убывают в стопке на кухонном столе, и о делах по дому, которых всегда остается выше головы, сколько ни выкладывайся, и расслабятся, блаженно погружаясь в волны звуков и изображений – на час, на два, а то и на три, порой задремывая и пробуждаясь, когда музыка становилась зловещей или особенно слащавой, и успевая увидеть, как кто-то – кто такой и как звать,

они проморгали, – крича, срывается в пропасть, или гибнет под колесами поезда, или целует умопомрачительную красотку в губы и в шею. Это просто такой образ жизни, не больше. Но и не меньше. И если тебя лишают того, к чему ты привык – как отец высокомерно лишил тетку Салли, – то это очень тяжело. А для тети Салли, надо признать, в особенности. Для нее телевизор, можно сказать, последняя нить, связывающая ее с жизнью – с той жизнью, какой она жила в Северном Беннингтоне. Там у них по временам бывали даже концерты. (Отец Джинни никогда в жизни не был на концерте.) Жители Северного Беннингтона пользовались всеми последними достижениями цивилизации. В доме у тети Салли и дяди Гораса Джинни впервые увидела оберточную фольгу, и пластмассовые блюда, и первую посудомоечную машину, и первый консервированный обед. Переселиться к отцу Джинни для тетки Салли было, наверно, как попасть в темное средневековье. Расстрелять ее телевизор – это все равно что запереть ее в мрачном подземелье.

Снизу донеслись запахи стряпни: отец жарил что-то на свином сале.

– Пожалуй, пойду загляну, что папа делает, – вслух произнесла Джинни. А потом: – Ты не думаешь, что надо снять это ружье, пока не дошло до беды?

– Ничего не случится, – ответил Льюис, не отрываясь от работы. – Он даже курков не взвел.

Она закинула голову и посмотрела на висящее ружье, но в это время к дому подъехала машина.

– Скорей сними его, Льюис, – шепнула она мужу. – Кто-то приехал!

2

Эстелл Паркс жила в Северном Беннингтоне дверь в дверь с Салли и Горасом Эбботами. Она много лет проработала в школе учительницей английского языка, одинокая женщина с сердитой старухой матерью на руках – их фамилия тогда была Моулдс, – спокойно и добродушно посвящая себя другим и пользуясь любовью учеников и даже злобной старушенции, своей матери, которая больше, кажется, никого на свете не любила. И была Эстелл при этом довольна жизнью, точно птичка на заборе, и с виду она тоже определенно напоминала птицу. Правда, она страдала когда-то головными болями, и еще у нее была повышенная кислотность, от которой она принимала бромосельтерские порошки, и ее в конце концов стали мучить страшные кошмары, типичные для злоупотребляющих бромистыми препаратами, но доктор Фелпс – он и теперь был ее лечащим врачом, хотя давно уже оставил практику, и Саллиным тоже, – распознал причину и сменил ей лекарство, и тогда кошмары прекратились. Конечно, хватало у нее в жизни и своих горестей и разочарований. Она была красивая женщина, хотя чужому человеку это, может быть, и не сразу бросалось в глаза, так как нос у нее был длинноват, а подбородка почти что совсем не было; но рано или поздно нельзя было не заметить, какая она бодрая, неунывающая, какой у нее приветливый и светлый взгляд, какой славный, мягкий характер, и не признать ее красивее всякой красавицы. Она всегда следила за своей внешностью, не урывками, а строго и добросовестно, потому что так была приучена и считала это правильным, и всегда старательно душилась – даже, пожалуй, немного слишком крепко и цветочно – и так же заботилась, чтобы все было красиво и хорошо пахло у нее в доме, который она – с помощью матери, пока старушка была жива, – содержала в безупречной чистоте. Там были темные панели; немного жидконогая, но со вкусом подобранная старинная мебель; на маленьких темных картинах – английские пейзажи и птицы: птиц она любила, они жили у нее и в клетках и все носили классические имена – Ифигения, Орест, Андромаха; на спинках и подлокотниках кресел лежали вышитые салфеточки; над парадным и в окне ванной были цветные стекла; в прихожей и у лестницы – зеркала с бордюрами из матовых лилий. Спала она на высокой бронзовой кровати, закрытой розовым в цветочек покрывалом.

Эстелл была, как сказал бы посторонний человек, типичная героиня определенного рода романов. Она и сама это знала. Во всем городе никто не прочел столько романов. Добрая половина книг в фонде беннингтонской бесплатной библиотеки носила голубой экслибрис Эстелл Стерлинг Моулдс. Но проницательный взгляд Эстелл видел, как мелочен и несправедлив подобный стереотип.

У нее были, как и полагается по стереотипу, свои несчастные увлечения. Был, например, когда-то давно один молодой человек в Олбенском учительском колледже, который она кончала. (Ее занятиями руководил знаменитый профессор Уильям Лайонс Фелпс, их беннингтонскому доктору не родственник, насколько ей известно.) Роман – разумеется, не в современном смысле – был нежный и трогательный, они читали друг другу стихи, вместе играли в спектакле, но кончилось все не по-романному, без надрыва. Он выбрал другую, покрасивее, это была подруга Эстелл, а она проплакала полночи – и все. И он вовсе не был особенно хорош собой. В этом заключалась ошибка романного стереотипа. Умников и красавцев разбирали самые хорошенькие и самые умные из девушек, таким, как она, доставались мужчины второго сорта. Может быть, среди девушек ее типа – остроносых, с маленьким подбородком и заметно выступающими зубами – были такие, которые тратили пламя своих сердец на недоступные объекты; их, бесспорно, можно пожалеть. Но Эстелл вовсе не принадлежала к их числу. Она всегда хорошо относилась к людям, всю жизнь была очень общительна, но сдержанность составляла ее существо – даже в самого прекрасного в мире мужчину она никогда бы не влюбилась первая. И она преспокойно

обходилась второсортными, проникалась расположением, когда выказывали расположение к ней, и всегда приземлялась на ноги, как выразился бы романист, когда к ней охладевали. Со временем эта склонность проникаться расположением прошла. А жизнь продолжалась и в отличие от романной героини, которую она напоминала, Эстелл была счастлива. Ей нравилось учить. Она любила литературу и своих учеников, но и деньги, которые зарабатывала, тоже. За годы работы, поскольку ей не на кого было тратиться, кроме самой себя и матери, пока та была жива, она достигла изрядной свободы в средствах, как выразился бы Генри Джеймс, и могла себе позволить поездки в Италию и в Англию.

«Как вам не скучно, – спрашивали у нее, – год за годом преподавать все те же стихи?» А Эстелл смеялась удивленно. «Но ведь ученики-то каждый год новые!» – отвечала она и снова смеялась, потому что дело было даже не в этом. Одни и те же стихи раскрывались для нее с каждым десятилетием все глубже, с новых сторон – она уже учила детей своих бывших учеников и узнавала их лица, как мать узнает в сыне своего отца. Один раз белокурый пятнадцатилетний мальчик сказал, что будет учить наизусть «Стихи, сочиненные в нескольких милях от Тинтернского аббатства» Вордсворта, и при этом ее пронзило какое-то странное ощущение – то ли дурное предчувствие, то ли явление ложной памяти, не определишь, – но потом, недели две спустя, когда он декламировал, она вдруг отчетливо услышала голос его отца, своего давнего ученика, и, закрыв ладонями лицо, заплакала счастливыми слезами, прислушиваясь к трогательной иронии прекрасных строк, и ей хотелось рассмеяться или расплакаться вслух от любви к летучему Времени.

…Ныне я

Не так, как в юности моей бездумной,

Природу вижу; человечность в ней,

Как тихую мелодию, я слышу,

Что не пьянит, не дразнит, но смиряет

И очищает душу. Постоянно

Я чувствую присутствие чего-то,

Что возвышает мысли, наполняет

Их радостью; чего-то, что повсюду

Растворено – и в заходящем солнце,

И в воздухе, и в небе голубом,

И в океане, что объемлет землю,

И в людях. Это – дух, дающий жизнь

Всему, что мыслит, всем предметам мысли…

Так прошли годы. Она плавала со своей давней подругой Рут Томас, библиотекаршей, на лайнере «Либерте» в Европу, и они провели месяц во Флоренции и месяц на острове Рай в домике по соседству со старым жилищем Генри Джеймса, что стоит у ограды деревенского кладбища. Испытала немало горя: смерть друзей, их родителей, их детей, несчастья учеников – и множество разочарований; но все-таки жизнь была к ней милостива. Она вставила себе новые зубы, исправила прикус и продолжала работать, преподавать, читать книги и путешествовать, поддерживая близкие отношения со всеми, кого любила, и постепенно, сама того не подозревая, стала и вправду красивой. Поняла она это только тогда, когда Феррис Паркс, профессор математики в Беннингтонском колледже и вдовец, которого она до этого часто встречала на концертах – он немного напоминал ей Грегори Пека, – в один прекрасный вечер пригласил ее пообедать. Она покраснела, будто маков цвет, – так он ей, во всяком случае, потом рассказывал. Последовал, выражаясь в духе дурных романов, «вихрь ухаживания» – и они поженились. Они прожили в браке восемь лет, счастливейших в ее жизни, играли с друзьями в бридж, пили херес с Горасом и Салли Эббот, во время каникул ездили в Европу или в Японию. А потом, возвращаясь зимним вечером из города, Феррис погиб на перевале в автомобильной катастрофе. Жизнь ее угрожающе покачнулась. Может быть, если бы не Горас и Салли, она бы не пережила потери.

Все это происходило, разумеется, много лет назад. Теперь Эстелл была старуха. Восемьдесят три года.

Она еще раз, твердо, но не повелительно, постучала в дверь Джеймса Пейджа. Из-под крыльца на нее, склонив голову набок, смотрела курица.

3

– Здравствуй, Джеймс, – с улыбкой сказала Эстелл. Она вытянула шею и заглянула в кухню. – Да ты, я вижу, ужинаешь? Прости, ради бога.

– Нет, кончил уже, – ответил он. И посторонился, пропуская ее в дверь.

Его дочь Вирджиния открыла дверь с лестницы и вошла в кухню. На ней лица не было.

– А-а, Вирджиния. Здравствуй, здравствуй, – сказала Эстелл.

– Эстелл? Вот мило, что заехали. – Она вымученно улыбнулась.

Эстелл приветливо улыбнулась в ответ, хотя она, конечно, не настолько выжила из ума, чтобы не понять, что у них в доме что-то неладно. Тяжело опираясь на две палки, она проковыляла с порога на середину кухни, и Джеймс теперь смог закрыть за ней дверь.

– Ох, до чего же у вас хорошо, тепло, – проговорила Эстелл. – На дворе такой холод.

– Знаю, – буркнул Джеймс. – Был.

Она взглянула на него искоса и снова улыбнулась.

– А Салли дома, Джеймс?

– Сейчас я ей скажу, – поспешила отозваться чуть не со стоном Вирджиния и бросилась обратно к лестнице.

Эстелл медленно, тяжело упирая в пол резиновые наконечники палок двинулась к кухонному столу. Джеймс провожал ее, неловко протянув руку, но так и не коснувшись ее локтя. Вид у него, она сразу заметила, был сумрачнее некуда. Она обернулась к нему с улыбкой.

– Тетя Салли! – позвала Вирджиния с нижней ступеньки. – Спустись, пожалуйста. К тебе гости.

До Эстелл донесся сверху невнятный мужской голос. Но Вирджиния, что-то отвечая, закрыла за собой дверь из кухни.

Джеймс принес для Эстелл стул с высокой спинкой. Она сцепила загнутыми ручками свои темные палки, прислонила к столу и медленно опустилась на стул.

– Вот так, – поощряюще пробормотал Джеймс. – Эдак оно будет лучше.

Руками в перчатках она ощупала позади себя сиденье, уперлась и потихоньку, с бьющимся сердцем, откинулась на спинку.

– Уфф!

Ну, все в порядке. Она улыбнулась. Джеймс придвинул ее, словно на каталке, поближе к столу.

Поделиться с друзьями: