Иди за рекой
Шрифт:
После этого он полез в бумажный пакет, лежащий между нами, достал оставшийся персик и, не отрывая глаз от дороги, с аппетитом вгрызся в ароматную мякоть.
С тех пор я всегда называла его только Лукас, а Пол, так уж вышло, почти никак его не называл.
Прогулки
Оказавшись дома, Максвелл вопил каждую ночь, не давая мне сомкнуть глаз. Я укачивала его и ходила взад-вперед по коридору, как животное, которое мечется по клетке зоопарка, а Лукас почти все время спал. Пол предпринимал вялые попытки мне помочь, но всякий раз скоро вручал Макса мне обратно, оскорбленный неукротимым нравом малыша.
В общем-то до свадьбы
О Колорадо я никогда и не думала – для меня это был просто аккуратный квадратик на карте. Когда Пол объявил, что получил преподавательскую должность на западе страны и нам предстоит уехать из Огайо, название города – Дуранго – показалось мне таким замшелым и тоскливым, хоть вешайся.
– Но Колорадо, Пол… это ведь… – попыталась я ему возразить.
– Колорадо – это Колорадо, Инга, – перебил он меня, сверкнув глазами. – Вот что такое Колорадо. Это всего лишь место, в которое мы едем, и все.
Только тогда – слишком поздно – я осознала, что меня ждет и каким мужем и отцом будет этот человек.
Но эта история не о Поле. Она обо мне и моих мальчиках. Да, втроем мы оказались поневоле, но все-таки нас всегда было трое. Один или другой из моих сыновей, а то и оба одновременно занимали каждое мое мгновенье. Все, что меня страшило в подмене учебы материнством, оправдалось, причем в двойном объеме.
Единственной возможностью передышки для меня стали прогулки. Жена пастора в церкви, где Пол во что бы то ни стало желал демонстрировать нас каждое воскресенье, извлекла из сарая старую детскую коляску и предложила ее мне. Коляска даровала мне куда больше спасения, чем любая церковная проповедь. Весь тот первый год ошеломляющей работы матерью моим единственным утешением было уложить малышей бок о бок – один большой сверток и один маленький – и гулять с ними по улицам Дуранго. Вокруг квартала, по всему центру, через просторный парк, вверх и вниз по холму на Седьмой улице. Лукас спал или изучал облака, и даже Макс утихал.
Лучшими днями были для меня те, когда дети позволяли мне дойти до самой реки Анимас – “реки Духов”. В отличие от знакомых мне рек Огайо, она была бурной и быстрой. Я пристраивала коляску в удобное место, доставала из сумки с подгузниками ручку и блокнот и садилась на берегу – наблюдать за тем, как белая вода плещет и перекатывает через камни. Я думала о замужестве, подгузниках, стирке и о своих потерянных возможностях. Я думала о настоящей матери Лукаса, о том, какая степень отчаяния должна была толкнуть ее на то, чтобы его оставить. Я думала о газетных заголовках в ларьках, мимо которых проезжала, о послевоенных годах, безумных и смутных, и спрашивала себя, что за мир достанется моим сыновьям. Но едва я подносила ручку к бумаге, чтобы попытаться записать свои мысли, как кто-нибудь из малышей принимался плакать, я закрывала блокнот, вставала и шла дальше.
Руки
Лукас по-прежнему был мельче, темнее и спокойнее Макса. И все же, когда они потихоньку начали ходить, ни у кого не возникало вопросов относительно их генетического родства. Я и сама частенько забывала о том, что Лукас – не моя плоть и кровь, пока какой-то особый птичий крик или косой луч летнего солнца не переносил меня обратно в тот день, когда я его нашла.
В конце концов я забросила блокноты и романы, которые бессмысленно носила в сумке для подгузников, и перестала горевать по жизни, которой не сложилось. Вместо этого я предалась материнству. Нужно было выбирать: либо материнство, либо безумие.
А смирившись с материнством, я стала учиться любить своих сыновей. Макса – беспокойного, капризного, слишком похожего на своего отца, но при этом очень живого, любопытного и смешного. И Лукаса – с самого начала тихого и мудрого, будто его подарили нашей семье для уравновешивания пыла Максвелла. Не знаю, откуда Лукас брал это спокойствие, но он наполнил мою жизнь восторгом, которого я совершенно не ожидала. Пол приходил и уходил, когда ему заблагорассудится, и я старалась не обращать на это внимания. Единственным по-настоящему благим поступком, который я от него за все годы увидела, было его решение заехать на ту поляну, где я должна была оказаться ради малыша Лукаса.
У Лукаса были волшебные руки, я не придумываю: в его прикосновении таилось какое-то электричество, теплота или просто необыкновенная сердечная нежность. Он спасал пауков из стока воды в раковине, освобождал пчел из-под москитной сетки, а если какое-то животное или растение заболевало, Лукасу стоило его погладить, и дело как будто шло на поправку. И что всего важнее, он умел успокоить Максвелла даже тогда, когда мною были испробованы – абсолютно тщетно – все средства. Посреди гневной тирады Макса Лукасу достаточно было положить на брата ладони, и тот немедленно безвольно сникал или даже принимался тихонько плакать. И тогда Лукас возвращался к своей игре, как будто ничего и не было.
Дерево
Мальчики росли вместе с тополем, посаженным у нас на заднем дворе, и дерево, в свою очередь, росло вместе с мальчиками. Ветки, в лето их рождения тонкие, точно кружево, окрепли и потолстели как раз к тому моменту, когда ребята уже могли на него карабкаться, – и они лазали по ветвям, будто белки, сидели на них, словно птицы, и не уступали в красоте цветам. Пока однажды, выглянув из кухонного окна, я не увидела, что Максвелл лежит неподвижно на траве под деревом, а Лукас сидит на корточках рядом с ним. Услышав удар сетчатой двери, через которую я в панике выскочила из дома, Лукас молча показал мне ладони, на которых была кровь его брата.
Я обнаружила исковерканную руку, череп без расколов и позвоночник без переломов – мальчика поломанного, но не безнадежно потерянного. Над локтем у Макса торчала из-под кожи неровно обломанная кость, похожая на хрустнувшую ветку. Лукас, дрожа, прижимал окровавленные ладони к ране, но понимал, что такое не исправить даже ему.
Я подняла обмякшее тело Макса с земли, Лукас осторожно подхватил сломанную руку брата, и мы поспешили в дом. Потянувшись за трубкой телефона, я должна была срочно решить: сосед, скорая или Пол? Учитель-пенсионер, живущий в трех домах от нас, подогнал голубой седан к нашей двери буквально через несколько минут.
Все время, пока шла операция, выздоровление и медленное и негарантированное восстановление работы правой руки Макса, Пол меня обвинял. Я была халатно невнимательна и неправильно подняла с земли раненого ребенка, говорил он; и какой же был идиотизм позвонить соседу, медленному и туго соображающему старику. Но еще больше Пол разозлился на мальчиков: на Макса – за то, что забрался слишком высоко, был неосторожен и оказался чересчур хрупким, а на Лукаса – моего милого невинного Лукаса – за то, что столкнул Макса с дерева, абсурдное обвинение, которое Макс, к моему безмерному огорчению, подтвердил, чтобы доставить удовольствие отцу. И когда Пол встал перед их любимым деревом с топором в руках, угрожая срубить его, если Лукас не сознается в совершенном злодеянии, мальчик дал ложное признание. По щекам его катились слезы, он то и дело бросал на меня быстрые полные отчаяния взгляды. Мы оба знали, что Макс спрыгнул.