Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Император и ребе. Том 1
Шрифт:

— Об этом я тоже уже позаботился, — успокоил его старик. — Пусть все общины помогут в таком святом деле… Пишите, реб Хаим! Пишите дальше: «…И это дело взяли на себя двое благородных людей. Это выдающийся раввин, учитель наш реб Хаим из нашей общины, а с ним — знаменитый покровитель общины, учитель наш Саадья сын реб Носона. Они будут разъезжать по общинам Литвы и Белоруссии и просвещать всех наших братьев, сынов Израиля. Поэтому необходимо помогать им всяческими средствами — как делом, так и деньгами, или же удовлетворением всех прочих нужд, каковые могут возникнуть у вышеназванных. И тогда, возможно, удастся свершить это дело и искоренить их имя из мира».

Возможно… Сам Виленский гаон в глубине души еще сомневался. Ведь это было не более чем подтверждение всех прежних херемов, провозглашавшихся на протяжении двадцати двух лет. Это звучало сейчас как своего рода завещание тяжелобольного,

как попытка оправдаться перед всем народом Израиля. Однако влияние этого письма было гораздо хуже, чем влияние херемов, объявленных в Бродах и на ярмарке в Зельве. После него упали все ограды приличий. Братья из одной общины поднимались на своих братьев, и все средства становились хороши. В Литве и Белоруссии воцарился ад. И Господь оказал Виленскому гаону большую милость, не дав ему дожить до этого и увидеть своими глазами произошедшее.

Подложенная под пергамент книга перешла с колен реб Хаима на худые, слабые колени Виленского гаона. Гусиное перо опустилось на пергамент со скрипом. Морщинистая старческая рука начертала: «Это слова Элиёгу, сына учителя нашего реб Шлойме-Залмана».

Последний скрип пера отдался уколом в сердце реб Авигдора. Этот выживший из ума старик даже не сделал его своим посланцем! Он полностью игнорировал Авигдора, человека, повсюду стоявшего стеной за него; человека, предоставившего все доказательства, приведшие к появлению сегодняшнего херема…

Как будто дух пророчества снизошел на старого аскета. Казалось, он увидел пинского раввина насквозь и понял, какую неприглядную роль тот еще сыграет после его, гаона, кончины…

2

Когда посланец из Пинска и его сопровождающие, вооруженные письмом-херемом, вышли из комнаты, в которой гаон занимался изучением Торы, он ощутил приступ слабости. Волнение еще кипело в старых костях, но мужество уже покинуло его. Да, великое дело было совершено здесь сегодня. Он не напрасно потратил время, уже давно следовало это сделать… И тем не менее — уф!.. Вместе с грузом, упавшим с его согбенных плеч, он словно и сам упал. Ему казалось, что воздух в комнате испортили чадящие лампады, использования которых он так старался избегать, изучая Тору. Как будто старые пергаменты осквернили сальными свечами, которыми он никогда не пользовался. Может быть, он зашел слишком далеко в своем святом гневе, вступившись за честь Господа? Нет, нет и нет! Этот шаг был своевременным и правильным. Приступ слабости обрушивался на него почти каждый раз после бурных встреч с людьми, когда внешняя жизнь врывалась в его твердыню, в которой он заперся со своими святыми книгами. Кухня еврейства и еврейской жизни со всеми ее страстями точно так же некрасива и так же усыпана шелухой и отбросами, как любая другая кухня, скрывающаяся за каждым красиво накрытым столом. А ему, избегавшему общения с внешним миром отшельнику, всякая кухня была чужда. Как домашняя, так и общинная.

Но правильно ли это? Разве он не сидит всю свою жизнь за накрытыми столами: у матери, у тестя, у Виленской общины, у всего народа Израиля? Другие пекут, прядут, шьют, тачают сапоги, а он изучает Тору, только изучает Тору. А когда он иной раз выходит из-за накрытого для него другими евреями стола, то тут же начинает бросать себе самому один упрек за другим. Себе самому он не позволяет вмешиваться в общинные дела…

Чтобы освободиться ото всех этих самокопаний и ослабить ощущение падения, есть только одно средство: изучать Тору!.. Немедленно возвратиться к драгоценной Геморе, которую он оставил открытой в полдень. А ведь именно в Геморе сказано, что если у кого-то болит голова, он должен изучать Тору.

Гаон велел тут же снова запереть тяжелые ставни. Потом сам опустил и запер на цепочку заслонку, отделявшую его комнату от кухни. В уединенности и темноте снова зажглась восковая свеча — маленький маячок в море святых книг.

Но как только старый отшельник ткнул пальцем в то место в книге, на котором остановился и где были положены его очки в серебряной оправе, он сразу же почувствовал, что изучать Гемору сейчас не в состоянии. Для этого ему не хватало чистоты сердца, ясности головы и уверенности, что он делает тут по-настоящему великое дело своим вечным изучением Торы для всего народа Израиля и для себя самого. Все это было сейчас словно закрыто туманом, пылью заоконной жизни, сварой на большой общинной кухне. Наверное, нечистое завещание Риваша, в котором такое изучение Торы истолковывалось как гордыня, все-таки дурно повлияло на него…

Чтобы дать осесть всей этой духовной пыли и достичь равновесия для изучения Торы, у Виленского гаона тоже было средство — почитать «постороннюю книгу». И не просто так почитать, для удовольствия, но для того, чтобы огорчиться… Для этого подходили самые горькие главы из еврейской истории в плохих переводах и в рукописях. Истории про разрушение Второго храма, про восстание Бар-Кохбы, про крестоносцев, про сожжения на кострах, кровавые наветы и обвинения в отравлении колодцев и про не о такие уж далекие времена хмельнитчины…

На этот раз он вытащил старую книгу, переплетенную в непродубленную телячью кожу,

с медными застежками. «Бе-эмек га-баха», то есть «В долине плача», называлась эта книга. Написал ее бежавший из средневековой Испании марран. Гаон принялся листать ее прозрачным пальцем и старческими глазами стал читать о том, что случилось триста лет назад, во времена Фердинанда и Изабеллы, да будут их кости растерты в прах! Как будто клубок ядовитых змей, предстали перед его глазами страшные преследования, устроенные монахом Торквемадой в Кастилии и священником-хугларом[332] в Арагоне против всех, кого подозревали в тайном служении еврейскому Богу. Из них живьем вырывали куски плоти, ноги совали в кипящую смолу, даже маленьких детей клали в коляски с гвоздями, чтобы они оговорили своих собственных родителей. Тех, кто не хотел сознаваться и раскаиваться, заживо сжигали. Приговоренные должны были идти к месту казни в позорных одеяниях, разрисованных огненными чертями. «Санбенитос» называли эти одеяния. Босые, с трефными поминальными свечами в окровавленных, поврежденных пыточными инструментами инквизиции руках… Еврейские священные книги, и прежде всего Талмуд, пылали на всех главных площадях в Сарагосе, Толедо и Кордове точно так же, как те, кто в них заглядывал. Если кому-то удавалось бежать, то изображавшее его чучело, одетое в позорные одеяния, сжигали на рынке, а его имущество конфисковали в пользу государственной казны. Одновременно с этим посылали тайные письма во все католические страны: в Рим, и во Францию, и в Венецию, — где бежавших ловили, как опасных преступников, и снова пытали и жгли, как и в проклятой Испании.

Чем дольше читал гаон, тем больше сжималось его слабое сердце. Сначала он только тихо вздыхал и качал своей большой головой, потом стал бормотать и шептать с виленским произношением, как всегда, когда чувствовал сильную горечь:

— Ах, нечестивцы, ах, убийцы! «Караул!» — кричали они. Владыка мира! «Доколе нечестивым, Господи, доколе нечестивым ликовать?»[333] Какие звери!.. Почему Ты это замалчиваешь?

Шепот скоро перешел в тихий плач. Всхлипывая, как ребенок, старый аскет закрыл книгу, сдвинул очки на свой выпуклый лоб и положил острые локти на переплет из ворсистой телячьей кожи, будто пытаясь поплотнее закрыть эту книгу, чтобы страшные картины больше не вырывались из нее. Чтобы они оставались внутри, зажатые в буквы шрифта Раши. Но боль была все еще велика, и из закрытых глаз без ресниц капали на ворсистый переплет старой книги похожие на бриллианты слезы.

Еще несколько таких слез, и на болевшем сердце станет легче, а в потемневших глазах снова зажжется свет.

Он опять возьмется за изучение Геморы с тем же пылом и постоянством, как сегодня перед визитом посланца из Пинска.

И в его чистом, осветленном еврейскими бедами сознании не возникло даже тени подозрения относительно того, что двух кошерных посланцев, которым он час назад поручил разъезжать по Литве и Белоруссии, он снабдил начертанным на пергаменте письмом-херемом, похожим… конечно, ни в коем случае не рядом будь упомянуты, но все-таки похожим на те самые письма, которые испанская инквизиция рассылала вслед бежавшим марранам. Их тоже преследовали за то, что они надевали чистые рубахи в канун субботы, ели чолнт или омывали покойников по еврейском обычаю — все это были не более серьезные вещи, чем те, за которые Вильна преследовала «секту», или «подозрительных», как их здесь называли…

Ему, старому жалостливому еврею, даже в голову не приходило, что сожжения «извращенных сочинений», каковые он не раз инициировал перед притвором Большой синагоги, и планируемое им публичное сожжение «Завещания Риваша», которое он только собирался провести публично, сильно напоминали прежние костры из еврейских книг на главных площадях Кастилии и Арагона, о которых он только что читал. А то, что он когда-то выставил проповедника Абу из Глуска привязанным к позорному столбу посреди Синагогального двора, и то, что он сам велел пороть посланцев из Межеричей и Карлина и плевать им в лицо у входа в Большую синагогу, немного напоминало тех «согрешивших», которых когда-то водили по улицам Мадрида и Гранады одетыми в позорные одежды с изображениями танцующих чертей и с зажженными свечами в искалеченных руках; что в своей основе виленский раввинский суд со всеми его семью старцами — это кусок Средневековья, оторвавшийся от Испании и бежавший в Голландию. На пороге тамошней синагоги переступали через Уриэля Акосту и объявляли херем Баруху Спинозе. Потом он, этот кусок Средневековья, распространился по другим странам Изгнания, добравшись и до Виленского Синагогального двора, но все еще не нашел покоя. Это средневековое пугало, овладевшее местным раввинским судом, совершало точно такие же деяния, от которых оно само когда-то бежало из Испании. Одна искаженная буква до сих пор еще важнее для него, чем десять живых душ… И кто знает? Если бы у самого гаона, у старого отшельника и аскета, действительно была бы возможность, о которой он прежде мечтал, он бы безо всяких колебаний выполнил сам тот приговор, о котором говорил недавним визитерам. Своими слабыми старческими руками он сделал бы с лиозненцем и с бердичевцем то, что пророк Элиягу сделал с пророками Ваала.

Поделиться с друзьями: