Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Иной мир (Советские записки)
Шрифт:

В стараниях добиться свидания наибольшая часть инициативы принадлежала, разумеется, тем, кто на воле. Из писем, которые показывали мне мои друзья-солагерники, я смог сделать вывод, что старания эти были исключительно тяжкими, по-своему даже опасными. Решение вопроса о свидании заключенного с родными, естественно, принадлежало не ГУЛагу (Главное управление лагерей) - который является всего лишь чем-то вроде административной дирекции лагерей и не вмешивается ни в приговоры, ни в обвинения, предъявленные рабам принудительного труда, - но, теоретически, Генеральному прокурору СССР, практически же - ближайшему по месту жительства просителя управлению НКВД. Теперь следует внимательно проследить тот заколдованный круг, в который вступал вольный человек, если у него хватало упорства, встретив первые преграды, несмотря ни на что, не отказаться от своего безумного замысла. Право получить свидание имел только тот, кто сам мог предъявить свое абсолютно безупречное политическое прошлое и доказать, что в его крови нет ни малейшей бациллы контрреволюции. Не говоря уже о том, что во всей России нет человека, который отважился бы с совершенно чистой совестью войти в кабинет следователя, и что в данном случае свидетельства о политическом здоровье требовали чиновники, кроме которых никто другой не мог его выдать, - не говоря уже об этом, повторяю, очевидном абсурде, мы наталкиваемся на другой, еще более кошмарный. Иметь в семье заключенного, «врага народа» - уже само по себе достаточное доказательство того, что человека, прожившего с ним столько лет, также не обошла контрреволюционная чума, поскольку политические преступления в глазах НКВД - заразная болезнь. Самим приходом в НКВД за справкой о здоровье проситель давал косвенное доказательство того, что, вероятнее всего, и сам заражен. Допустим все же, что детальный анализ крови не обнаружил в организме никаких зачатков инфекции, - проситель получает иммунизирующую прививку и на неограниченное время идет в карантин. В карантин?

Но зачем? Неужели ему, наконец-то получившему бесспорную справку о том, что он здоров, тут же выдать разрешение на прямой, трехсуточный контакт с больным, само существование которого только что представлялось заразным даже на расстоянии нескольких тысяч километров? Садистский, иногда окончательно отбивающий охоту продолжать, парадокс этой ситуации состоит в том, что родственник, живущий на воле, во время бесед в НКВД вынужден делать всё, чтобы доказать, насколько ослабла, увяла и лишилась содержания его эмоциональная связь с тем, кто в лагере. А если так, то для чего же предпринимать далекую и дорогостоящую поездку, чтобы с ним повидаться? Из этого бредня нет выхода. Люди, которые отправляются на лагерное свидание с намерением раз и навсегда освободиться от этого ужаса жизни в полурабстве, в атмосфере неустанных подозрений и с клеймом соучастия в чужой вине на лбу, - получают разрешение без труда. Другие либо смиряются с невозможностью и молча хранят веру, либо рассчитывают на последний отчаянный шаг - поездку с прошением в Москву. Но им следует помнить, что, вернувшись из лагеря в родной город, они не так-то легко защитятся от мстительности местного НКВД, которое они обошли на пути к цели. Нетрудно отгадать, много ли смельчаков найдется при таких условиях.

Конечно, возникает вопрос: откуда родом эти чудовищные препятствия и затруднения, раз контингент принудительной рабочей силы уже доставлен в лагеря, а за поездку на свидание родные зэка платят из своего кармана? На это можно ответить лишь предположительно, и верно хотя бы одно из этих предположений, а то и все три. Во-первых, НКВД искренне верит в свою миссию службы политического здравоохранения граждан Советского Союза; во-вторых, оно старается отрезать людей на воле от знания условий жизни в лагерях принудительного труда и, по возможности, путем косвенного нажима склонить их к разрыву отношений с родными, находящимися в заключении; наконец, в-третьих, таким путем оно дает серьезный козырь лагерным властям, которые иногда по многу лет подряд выжимают из зэков остатки сил и здоровья, маня их надеждой на скорую встречу с семьей.

Когда родственник, прибывший на свидание с зэком, оказывается в помещении Третьего отдела, опекающего данный лагерь, он должен дать подписку, что, вернувшись на место жительства, ни единым словом не обмолвится о том, что хотя бы сквозь проволочное ограждение заметит по ту сторону воли; подобную подписку дает и зэк, вызванный на свидание, обязуясь - но тут уже под угрозой «высших мер наказания» (вплоть до смертной казни), - что не затронет в разговоре тем, связанных с условиями жизни в лагере. Можно себе представить, как мешает это распоряжение непосредственному, более глубокому контакту между людьми, которые нередко впервые после многих лет разлуки встречаются в таких непривычных обстоятельствах. Что же, в конце-то концов, остается от отношений между двумя людьми, если вычеркнуть из них обмен пережитым? Но вот зэку нельзя ни слова сказать, а его родным ни словом спросить о том, что происходило с ним с момента ареста. Если он изменился до неузнаваемости, если он исхудал, преждевременно поседел или выглядит как живой труп, он имеет право лишь общо и мимолетно заметить, что болел, мол, что-де климат этой части России ему не подходит. Задернув завесой молчания целый - и, кто знает, не самый ли важный - кусок его жизни, это распоряжение отбрасывает зэка в туманное прошлое, когда он чувствовал и мыслил не так, как сегодня, и ставит его в невыносимое положение слушателя - его-то, того, кто в первую очередь обязан говорить и прямо кричать. Не знаю, все ли заключенные держали слово, данное перед свиданием, хотя цена, которую пришлось бы заплатить за его нарушение, заставляет полагать, что, вероятно, держали. Близость родного человека, который приехал навестить тебя в лагерь, могла бы, правда, давать некоторые гарантии, но кто поручится, что в комнатушке, отведенной вам под жилье на время свидания, нет подслушивающих аппаратов или что к щели в тонкой переборке не приникло ухо сотрудника Третьего отдела? Всё, что я знаю, - что из Дома свиданий часто доносились отголоски плача, и у меня немало оснований полагать, что именно этот плач, эти беспомощные спазматические рыдания в минуту невыносимого напряжения извлекали из несчастных человеческих останков, принаряженных в чистую лагерную одежду, все то, чего не разрешалось выразить словом. Думаю, что даже это следует считать положительной стороной свиданий. Зэк никогда не осмелится заплакать в присутствии своих товарищей, а от частого плача сквозь сон в бараке я сам узнал, какое облегчение он приносит. Во всяком случае, в том безвоздушном пространстве, которое создавалось между двумя людьми в доме свиданий из-за печати на устах зэка, они передвигались наощупь, словно возлюбленные, которые за время долгой разлуки ослепли и боязливыми прикосновениями заверяют друг друга в своем ощутимом присутствии вплоть до того момента, когда, выучив наконец наизусть новый язык своих чувств, они вынуждены снова расстаться. Потому-то нередко, вернувшись из дома свиданий в зону, зэки были задумчивы, разочарованы и еще больше подавлены, чем перед свиданием.

Кравченко в книге «Я выбрал свободу» рассказывает, что одна его знакомая после долгих стараний (и взамен на обещание сотрудничать с органами) получила пропуск на свидание с мужем в уральском лагере. В комнатушку на вахте ввели старика в лохмотьях, в котором молодая женщина с трудом и не сразу узнала своего мужа. Верю, что он постарел и изменился, но не очень-то верится, что он был в лохмотьях. Конечно, я не могу категорически утверждать, какие отношения царили в этом лагере на Урале, и отвечаю только за то, что я сам видел, слышал и пережил у Белого моря, но мне кажется, что у всех трудовых лагерей в Советской России - хотя во многом они между собой различались - было одно общее и словно бы свыше предписанное свойство: они любой ценой стремились сохранить перед вольными видимость обычнейших хозяйственных предприятий, которые тем только и отличаются от секторов производственного плана, выполняемых на воле, что вместо обычных рабочих берут на работу зэков, оплачивая их и обращаясь с ними, ясное дело, несколько хуже, чем если бы они работали по своей воле, а не по принуждению. От родственников, приехавших на свидание, нельзя было скрыть физическое состояние заключенных, но можно было - хотя бы частично - скрыть то, как с ними обращались в лагере. Накануне свидания каждый заключенный был обязан пойти в баню и к парикмахеру, сдавал на склад старья свои лохмотья и на три дня получал чистую холщевую рубаху, чистые кальсоны, новый ватник и ватные штаны, невыношенную ушанку и валенки первого срока; от этой обязанности освобождались только те, кто ухитрился сохранить в каптерке на этот торжественный случай свою вольную одежду или обзавелся таковой - обычно нечестными способами - уже отсиживая срок. Как если бы всего этого счастья было недостаточно, ему выдавали хлебную пайку и талоны на баланду на три дня вперед; пайку он чаще всего сразу съедал целиком - чтобы хоть раз наесться досыта, - а талоны отдавал друзьям из зэков, рассчитывая на то, что родные привезут продуктов. После окончившегося свидания зэк сдавал на вахте для обыска все, что получил от родных, и прямиком шел на склад, где сбрасывал фальшивые перья и возвращался в свою прежнюю шкуру. Это предписание соблюдалось крайне строго, хотя и не было лишено некоторых вопиющих противоречий, которые одним ударом разрушали трудолюбиво предпринятый маскарад, инсценированный на потребу свободных граждан Советского Союза. В первое же утро по приезде на свидание родные могли, приоткрыв занавеску в доме свиданий, увидеть на вахте десятки бригад, отправляющихся на работу за зону, где грязные, покрытые гноем тени в изодранных лохмотьях, обвязанные веревками и судорожно сжимающие в руках пустые котелки, едва держались на ногах от холода, голода и истощения; только ненормальный мог бы допустить, что точно такая же судьба миновала аккуратного беднягу, которого вчера привели в дом свиданий в чистом белье и новой одежде. Этот отвратительный маскарад иногда был прямо комичен в своем трагизме и вызывал множество язвительных шуточек со стороны товарищей по бараку; мне довелось несколько раз видеть живые трупы, приодетые в приличные одежки, - им оставалось только сложить руки на груди и вставить в затверделые ладони иконку и огарок свечи, чтобы навеки опочить в дубовых гробах и в этой парадной одежде пуститься в свой последний путь. Излишне также добавлять, что зэки, вынужденно участвовавшие в этом спектакле, чувствовали себя в своем лжевоплощении довольно неловко, словно их наполняла стыдом и унижением сама мысль о том, что они служат ширмой, за которой лагерь пытается на три дня спрятать от вольных свое истинное лицо.

Если глядеть на дом свиданий с дороги, которая вела из вольного поселка к лагерю, он производил приятное впечатление. Он был выстроен из неошкуренных сосновых досок, щели между которыми были заткнуты паклей, покрыт хорошей жестью и, к счастью, не обмазан известкой. Побелка бараков была в лагере проклятьем: белые стены быстро пропитывались подтеками воды из сугробов и мочи, которую зэки отливали ночью под стеной барака, и покрывались желто-серыми пятнами, которые издалека выглядели стригущим лишаем на бледном, бескровном лице. Во время летней оттепели тонкий слой штукатурки начинал отваливаться, и тогда надо было снова проходить по зоне, не оглядываясь по сторонам: дыры, проеденные цингой климата

в жалком слое известки, казалось, неустанно напоминали нам, что тому же самому процессу подвергаемся и мы сами. Хотя бы по контрасту дом свиданий был единственным утешением для наших измученных взглядов и не беспричинно (но не только из-за внешнего вида) носил название «лагерной дачи». К двери, которая находилась по ту сторону зоны и была доступна только для вольных, вело крепкое деревянное крылечко, на окнах висели ситцевые занавески, а на подоконниках стояли длинные ящики с цветами. В каждой комнатке было две чисто застеленные кровати, большой стол, две лавки, железная печурка и лампочка с абажуром. Чего еще мог желать зэк, годами живший в грязном бараке, на общих нарах, если не этого образца мелкобуржуазного благополучия, и у кого из нас мечты о жизни на воле приобретали форму не по этому подобию?

Каждому заключенному во время свидания полагалась отдельная комната. Тут, однако, лагерные правила действовали со всей суровостью, отделяя привилегии свободных людей от ограничений для преступников, отбывающих лагерный срок. Родные, прибывшие с воли, имели право в любой час дня и ночи выйти из дома свиданий и отправиться в поселок, но только они - зэк же должен был все время свидания провести в отведенной ему комнате или, если бы ему захотелось, ненадолго, предварительно пройдя обыск на вахте, сходить в зону. В исключительных случаях разрешение на свидание сопровождалось ограничением часов свидания только дневным временем: вечером зэк возвращался в зону, а на рассвете снова приходил в дом свиданий. (Я так и не сумел дознаться, чем были продиктованы эти полусвидания; некоторые зэки считали, что это зависит от статьи, но на практике это не находило подтверждения.) Зато утром, когда бригады проходили мимо дома свиданий на работу, в его окнах почти всегда приоткрывались занавески, и мы могли на мгновение ока увидеть наших солагерников рядом с чужими, вольными лицами. Тогда бригады обычно замедляли шаг и несколько преувеличенно волочили ноги, чтобы так, молчаливо, сообщить «людям оттуда», до чего доводит жизнь за лагерной проволокой. Других знаков подать было нельзя, так же, как нельзя было, проходя мимо железной дороги, махнуть рукой пассажирам проезжающих поездов.

Кстати, стоит сказать, что конвойным было строго-настрого приказано отгонять бригады от путей в лес, как только издали заслышится отголосок приближающегося поезда. Зато зэки в окнах дома свиданий улыбались нам довольно часто и приветствовали нас, нежно обнимая своих родных, словно этим простейшим и волнующим способом хотели напомнить, что они тоже люди, что вот у них какие, прилично одетые близкие и что они могут, сколько хотят, прикасаться к свободным людям. Однако еще чаще в их угасших глазах появлялись слезы, а по истощенным лицам пробегали конвульсивные судороги боли; неизвестно, что так мучило в этот момент более счастливых, чем мы, товарищей - то ли наша нищета, созерцаемая сквозь стекла теплой и чистой комнатушки, то ли мысль о том, что завтра-послезавтра они снова останутся одни, в бригадах, голодными выходящих на мороз, на двенадцатичасовой рабочий день в лесу…

Положение свободных людей, которые, преодолев неисчислимые трудности, наконец добрались до лагеря, тоже было таким, что не позавидуешь. Они чувствовали, сколь безгранично страдание их близких, и в то же время не могли ни понять его до конца, ни облегчить: годы разлуки выжгли в них значительную часть чувств, некогда испытываемых к родному человеку, а ведь приехали они сюда именно затем, чтобы в течение трех коротких дней согреть его жаром своей любви, куда большим, чем тот, что сохраняет тлеющая в золе искорка. Кроме того, лагерь, хотя далекий и непроницаемо огражденный от пришельцев извне, отбрасывал и на них свою зловещую тень. Они не были заключенными, не были «врагами народа», но были родственниками «врагов народа». Может быть, они охотней согласились бы нести тяжкое бремя страдания и ненависти, которое выпало на долю их близких, нежели молча переносить унизительное и двусмысленное положение «людей из пограничной полосы». Лагерные чиновники обращались с ними корректно и вежливо, но с долей нескрываемого отчуждения и презрения. Разве можно отнестись с уважением к жене или матери такого бедолаги, который выпрашивает лишнюю ложку баланды, роется в помойке и давно уже утратил чувство собственного достоинства? В соседнем поселке, где каждое новое лицо не оставляло никаких сомнений в том, кому оно принадлежит, их обходили стороной, недоверчиво. Один зэк рассказывал мне, что его дочка, приехав на свидание, встретила в Ерцево бывшую подругу, теперь жену сотрудника лагерной администрации. Они радостно поздоровались, но подруга тут же боязливо отшатнулась. «Что за встреча!
– воскликнула она.
– Какими судьбами ты в Ерцево?» - Ах, - ответила девушка, - приехала на свидание к отцу. Понимаешь, какое несчастье? Но он совсем не виноват, - прибавила она поспешно, словно в надежде, что, проломив первый ледок, сумеет добиться для отца лучшего отношения в лагере. «Хорошо, - холодно попрощалась с ней жена нашего чиновника, - напиши жалобу в Москву, там всё разберут».

Хотя свидания были так редки и их было так трудно получить - а может быть, именно поэтому, - они играли в лагере огромную роль. Я убедился еще в тюрьме, что если у человека нет в жизни никакой твердой цели - а конец срока был слишком далек и ненадежен, чтобы всерьез принимать его в расчет, - то ему, по крайней мере, надо чего-то ждать. Письма приходили так редко и были такими поверхностными, что не приносили особой радости. Оставались свидания. Зэки ждали их с тревогой и радостным напряжением, часто даже исчисляли время своей отсидки и всей жизни этими краткими мгновениями счастья или ожидания счастья. Те, кто все еще не знал, когда точно получит свидание, жили надеждой, искусственно раздували ее, писали заявления в Москву, мужественно переносили самый тяжкий труд, словно стиснувшие зубы первопроходцы, а по вечерам навещали своих более счастливых товарищей, многократно расспрашивая их о том, как бы ускорить этот необычайный момент, в редкие выходные дни ходили поглядеть издалека на дом свиданий, словно уверяясь в том, что комната за ними закреплена и только ждет приезда гостей, заранее препирались друг с другом из-за комнат, чистили и штопали вольную одежду - одним словом, находили себе занятие, а может быть, и нечто большее: тихую страсть, которая защищала их от безнадежности и отчаяния, от ощущения бессмысленности существования. В самом худшем положении были, разумеется, одинокие зэки и иностранцы, но и они ухитрялись извлечь свою корысть из свиданий, принимая участие в радости и ожидании других либо рассматривая эти свидания как единственный источник информации о жизни на воле.

Никто не способен так, как люди, насильственно или добровольно изолированные, идеализировать все, что делается за пределами их одиночества. Потому-то так волнующе было слушать зэков, рассуждающих перед долгожданным свиданием о свободе, узкую кромку которой им вскоре предстояло потрогать. Могло показаться, что никогда в их прошедшей жизни не было ни тяжелых переживаний, ни горьких разочарований. Свобода была единой, благословенной, незаменимой. На свободе и ели по-другому, и спали и работали по-другому, и солнце краше светило, и снег был белей, а мороз докучал меньше. «А помнишь, помнишь?» - раздавался взволнованный шепот на нарах.
– Ах, какой же я был дурак, не хотел на воле черный хлеб есть.
– «А я-то, - подхватывал другой, - в Курске мне было плохо, в Москву тянуло! Ну, пусть только жена приедет, я ей скажу про этот Курск, ох, скажу…» Эти разговоры часто затягивались до поздней ночи и внезапно резко обрывались на тех нарах, куда кто-то недавно вернулся со свидания. Столкновение мечты и действительности всегда кончалось в пользу мечты. Неизвестно, что тут было главной причиной: то ли воплощенная на три дня свобода не выдерживала сравнения со своим сублимированным образом, то ли она продолжалась слишком недолго, то ли, наконец, исчезнув, как недосмотренный сон, она оставляла после себя пустоту, в которой вновь нечего было ждать, - во всяком случае, зэки после свиданий были мрачны, раздражительны и молчаливы. Не говорю уж о тех случаях, когда свидание принимало трагический оборот и превращалось в краткое оформление развода. Плотник из 48-й бригады Крестинский дважды пытался повеситься в бараке после свидания, во время которого жена потребовала у него развода и согласия на то, чтоб отдать детей в детдом. Глядя на зэков после свиданий, я иногда приходил к выводу, что насколько надежда часто может быть единственным содержанием жизни, настолько же ее исполнение иногда становится едва выносимой мукой.

Зэки помоложе перед свиданием с женой переживали дополнительное, не остававшееся скрытым, по крайней мере от ближайших соседей по нарам, половое волнение. Годы тяжкого труда и голода подорвали в них мужскую силу, и теперь, перед сближением с почти чужой женщиной, они, наряду с робким возбуждением, испытывали бессильное отчаяние и гнев. Несколько раз мне довелось слышать мужскую похвальбу после свиданий, но обычно это была стыдливая тема, и окружающие относились к ней с молчаливым уважением. Даже среди урок раздавался возмущенный ропот, когда конвойный, который в ночную смену развлекался подслушиванием отголосков любви за тонкой переборкой дома свиданий, со смехом выкладывал бригаде свои интимные наблюдения. И, странное дело, в зоне господствовала половая разнузданность, к женщинам относились как к проституткам, к любви - как к прогулке в уборную, а беременных женщин из барака мамочек встречали издевательствами, но дом свиданий устоял в этом море грязи, унижения и цинизма, словно единственная пристань той жизни чувств, какую сохранила лагерная память с воли. Помню, какую радость пережили мы все, когда одному из заключенных пришло письмо с известием о рождении ребенка, зачатого во время свидания. Если бы нам отдали этого ребенка, он стал бы нашим общим детищем, мы кормили бы его, отрывая у себя кусок изо рта, передавали бы его с рук на руки, хотя у нас было полно собственных ублюдков, зачатых на нарах - в зоне. Это-то и было важнее всего: в зоне, а не в доме свиданий - с вольной женщиной, на чистой постели… Так-то нас, мертвых и забытых, жизнь соединяла тоненькой ниточкой с волей, сквозь узкую щель вытаскивала из гроба, крышка которого иногда давила на нас тяжелее всех физических страданий.

Поделиться с друзьями: