Иосиф Сталин – беспощадный созидатель
Шрифт:
Сталин внимательно следил и за судьбой булгаковского «Мольера». После многолетних мытарств пьеса в феврале 1936 года была наконец доведена во МХАТе до генеральной репетиции. Елена Сергеевна записала в дневнике 6-го числа: «Вчера… была первая генеральная репетиция «Мольера»… Это не тот спектакль, которого я ждала с 30-го года, но у публики… он имел успех». На первом закрытом просмотре спектакля, «для пролетарского студенчества», присутствовал секретарь Сталина Поскребышев, которому, по словам сестры Елены Сергеевны Ольги Бокшанской, ссылавшейся, в свою очередь, на директора Художественного театра, постановка понравилась и он будто бы даже высказал пожелание: «Надо непременно, чтобы И.В. посмотрел». Кажется, однако, что жена Булгакова в данном случае стала жертвой «испорченного телефона». То ли Поскребышеву «Мольер» в действительности не понравился, то ли Сталин, на основе рассказа своего секретаря, сделал вывод, что «это не тот спектакль, о котором мечталось». Во всяком случае, он одобрил предложения все того же Керженцева, теперь ставшего главой Комитета по делам искусств, по «тихому» снятию «Мольера», без формального запрета, а посредством публикации разгромной редакционной статьи в «Правде». Такая статья, «Внешний блеск и фальшивое содержание», не замедлила появиться 9 марта и поставила крест на сценической судьбе «Мольера». Керженцев же еще 29 февраля доносил в Политбюро, что Булгаков «хотел в своей новой пьесе показать судьбу писателя, идеология которого идет вразрез с политическим строем, пьесы которого запрещают…
Между тем, сразу после генеральной «Мольера» у драматурга зародилась неожиданная идея. В тот день Елена Сергеевна записала: «М.А. окончательно решил писать пьесу о Сталине». 18 февраля Булгаков повторил эту мысль директору МХАТа М.П. Аркадьеву и очень скептически отнесся к его обещанию достать соответствующие материалы. Аркадьев 31 марта 1936 года информировал Поскребышева о булгаковском предложении «написать пьесу о подполье, о роли Партии и ее руководства в борьбе за торжество коммунизма» и утверждал, будто «драматург хочет в своем творчестве через показ эпохи, героев и событий передать ощущение гениальной личности тов. Сталина и то воодушевление, которое испытывает страна при упоминании его имени». Директор просил «дать указания о возможности подобной работы, осуществление которой в театре будет обеспечено политическим руководством». Разрешения тогда, сразу после снятия «Мольера», естественно, не последовало.
Позднее, 19 августа 1939 года, когда рухнула затея с «Батумом», жена драматурга зафиксировала в дневнике булгаковские слова о том, что «у него есть точные документы, что задумал он эту пьесу в начале 1936 года, когда вот-вот должны были появиться на свет и «Мольер», и «Пушкин», и «Иван Васильевич». Думаю, здесь Булгаков честно обрисовал контекст, в котором принял решение создать пьесу о Сталине. Действительно, в тот момент вот-вот должны были выйти на сцену ведущих театров сразу три его пьесы. Михаил Афанасьевич всерьез рассчитывал занять место одного из наиболее популярных драматургов страны. Создание пьесы о вожде могло бы окончательно упрочить положение Булгакова, избавить от материальных забот, от отнимавшей много дорогого времени, но не приносившей творческого удовлетворения службы во МХАТе. Кроме того, подобная пьеса могла рассматриваться как форма благодарности Сталину, позволившему опальному прежде драматургу вернуться на сцену со своими пьесами. Булгаков мечтал, что в случае успеха «Мольера» и других своих пьес сможет целиком отдаться работе над романом «Мастер и Маргарита», который осознавал как главное дело своей жизни.
Удар с запретом «Мольера» оказался для Булгакова особенно тяжелым. Исчезли надежды на постановку новых пьес, а вместе с этим – и необходимость писать пьесу о Сталине. Этот замысел воскрес лишь осенью 1938 года, когда в преддверии сталинского шестидесятилетия Художественный театр захотел обзавестись юбилейной пьесой. 9 сентября к Булгакову пришли завлит МХАТа П.А. Марков и его помощник В.Я. Виленкин. Сетуя на то, что театр в кризисе, задыхается от нехватки современных пьес, Марков как бы между делом поинтересовался: «Ты ведь хотел писать пьесу на тему о Сталине?» Елена Сергеевна так передала булгаковский ответ: «Миша ответил, что очень трудно с материалами, нужны, а где достать? Они предлагали и материалы достать через театр, и чтобы Немирович написал письмо Иосифу Виссарионовичу с просьбой о материале. Миша сказал – это очень трудно, хотя многое мне уже мерещится из этой пьесы. От письма Немировича отказался. Пока нет пьесы на столе – говорить и просить не о чем».
Тем не менее, Булгаков, не дожидаясь помощи, начал собирать материал буквально на следующий день. 10 сентября в «Правде» появилась статья по истории ВКП(б), где подчеркивалось значение рабочей демонстрации, организованной Сталиным в Батуме в марте 1902 года (вырезка с этой статьей сохранилась в булгаковском архиве). Очевидно, именно знакомство с этой статьей подсказало драматургу обратиться к указанному эпизоду сталинской биографии. Тем более, что вскоре в его руки попал солидный источник – роскошная подарочная книга «Батумская демонстрация 1902 года», выпущенная Партиздатом к 35-й годовщине, в 1937 году, с предисловием главы закавказских коммунистов Л.П. Берии. Здесь можно было найти воспоминания соратников Сталина по батумскому подполью, статьи «Искры» о событиях в Батуме, а также полицейские документы о расстреле демонстрации и суде над ее руководителями. Тут, вероятно, и лежит ответ на вопрос, почему Булгаков обратился к батумскому периоду сталинской биографии. Ведь события, связанные с участием Сталина в революции 1917 года и гражданской войне, равно как и послереволюционная деятельность, давно уже стали объектом мифологизации и могли излагаться, как в исторических работах, так и в художественных произведениях, только в рамках строго заданных канонических схем. А вот ранние годы сталинской биографии только-только попали в поле зрения партийных пропагандистов. Здесь канон еще не успел устояться, и это обстоятельство обещало драматургу относительно большую творческую свободу. К тому же в сборнике, посвященном Батумской демонстрации, имелись материалы из обоих лагерей, – как революционного, так и антиреволюционного, что на первых порах могло создать у Булгакова иллюзию объективности. Да и сам Сталин тех лет, по всей видимости, сначала казался искренним молодым революционером, стремившимся улучшить жизнь народа и еще не повинным в иных преступлениях, кроме борьбы против самодержавия. Автор «Батума» наверняка надеялся, что можно будет написать пьесу о вожде, показав главного героя в самом благоприятном свете и не поступившись правдой. Тем горше было разочарование при более внимательном знакомстве с той же книгой «Батумская демонстрация».
Булгаков, в частности, подчеркнул то место в воспоминаниях Доментия Вадачкории, где воспроизведен рассказ самого Сталина о побеге из сибирской ссылки: «Перед побегом товарищ Сосо сфабриковал удостоверение на имя агента при одном из сибирских исправников. В поезде к нему пристал какой-то подозрительный субъект – шпион. Чтобы избавиться от этого субъекта, товарищ Сосо сошел на одной из станций, предъявил жандарму свое удостоверение и потребовал от него арестовать эту «подозрительную» личность. Жандарм задержал этого субъекта, а тем временем поезд отошел, увозя товарища Сосо…» Наверняка у драматурга зародились сомнения, не был ли Сталин в действительности агентом охранки. Слишком уж фантастична история со столь ловко сфабрикованным агентским удостоверением, что и жандарм не усомнился! Из-за этих подозрений Булгаков не использовал данный эпизод в «Батуме». Подчеркнул он (но в пьесе не отразил) и весьма двусмысленные слова Сталина, обращенные к демонстрантам: «Солдаты в нас стрелять не будут, а их командиров не бойтесь. Бейте их прямо по головам…» Такого рода провокационные призывы
как раз и спровоцировали расправу властей над демонстрацией. Вероятно, если какие иллюзии насчет личности вождя ранее имелись у Булгакова, после знакомства даже со столь официозным документальным материалом, как «Батумская демонстрация», они рассеялись. Но в пьесе, конечно же, критическая оценка личности Сталина категорически исключалась. Булгаков достаточно натерпелся с политическими аллюзиями, которые бдительные идеологи нашли в «Мольере», чтобы не понимать их смертельную опасность в «Батуме». Ведь если не первым, то самым внимательным читателем, с решающим голосом, этой пьесы должен был стать сам Сталин. И он сказал свое веское слово.После того, как «Батум» был запрещен, к Булгакову 17 августа 1939 года пришли режиссер несостоявшегося спектакля В.Г. Сахновский и один из «искусителей» драматурга В.Я. Виленкин. Сахновский, как записала в дневнике Елена Сергеевна, сообщил: «Пьеса получила наверху (в ЦК наверно) резко отрицательный отзыв. Нельзя такое лицо, как И.В. Сталин, делать романтическим героем, нельзя ставить его в выдуманные положения и вкладывать в его уста выдуманные слова. Пьесу нельзя ни ставить, ни публиковать.
Второе – … наверху посмотрели на представление этой пьесы Булгаковым как на желание перебросить мост и наладить отношение к себе». Елена Сергеевна дала здесь следующий комментарий: «Это такое же бездоказательное обвинение, как бездоказательно оправдание. Как можно доказать, что никакого моста М.А. не думал перебрасывать, а просто хотел, как драматург, написать пьесу – интересную для него по материалу, с героем, – и чтобы пьеса эта не лежала в письменном столе, а шла на сцене?!»
Е.С. Булгакова, до конца своих дней сохранившая благодарность Сталину за тот телефонный звонок, который, как она считала, дал писателю лишних десять лет жизни, пыталась уверить себя, что не сам Иосиф Виссарионович, а кто-то из его высокопоставленных подчиненных запретил «Батум». Между тем, совершенно невероятно, чтобы кто-нибудь из партийных чиновников позволил себе самостоятельно рассуждать на тему, в каких положениях Сталина можно изображать, а в каких нельзя. Нет, Сахновский передал именно сталинский отзыв, и Булгаков в этом не сомневался. Тем более, что, в отличие от Елены Сергеевны, он знал, кому и когда говорил слова о «мосте», и не верил позднейшим уверениям директора МХАТа Г.М. Калишьяна, будто «фраза о «мосте» не была сказана». В действительности осведомитель НКВД еще 23 мая 1935 года привел слова писателя: «Я хотел начать снова работу в литературе большой книгой заграничных очерков. Я просто боюсь выступать сейчас с советским романом или повестью. Если это будет вещь не оптимистическая – меня обвинят в том, что я держусь какой-то враждебной позиции. Если это будет вещь бодрая – меня сейчас же обвинят в приспособленчестве и не поверят. Поэтому я хотел начать с заграничной книги – она была бы тем мостом, по которому мне надо шагать в литературу». В этих рассуждениях, думается, лежит ответ сразу на многие вопросы: почему Булгаков взялся за «Батум», почему избрал данный период сталинской биографии и почему был потрясен отзывом Сахновского, сказанной «наверху» (очевидно, Сталиным) фразой о «мосте». Ведь ему фактически вернули его же слова, некогда сказанные им самим очень близкому человеку. А человек этот оказался агентом НКВД, как сам Сталин в прошлом, возможно, был агентом «при одном из сибирских исправников». Ряд фактов привел меня к предположению, что осведомителем органов был булгаковский свояк артист МХАТа Е.В. Калужский, муж сестры Е.С. Булгаковой О.С. Бокшанской. Характерно, что первый и последний раз после разговора с Сахновским о «мосте» Булгаков виделся с Калужским 31 августа. В следующий раз свояк навестил Михаила Афанасьевича только 9 марта 1940 года, накануне смерти, когда больной уже впал в беспамятство. Не исключено, что Булгаков дал понять Калужскому, что знает о его неблаговидной роли и больше не желает его видеть.
Что же касается «Батума», то Булгаков обратился к революционной молодости Сталина, надеясь: как и несостоявшаяся книга о несостоявшейся зарубежной поездке, эта тема избавит от необходимости повторять официальные штампы, не потребует прямой лжи в виде восхваления несимпатичной ему советской действительности, не навлечет подозрений в приспособленчестве и уж никак не вызовет обвинений во враждебности к существующему строю. На практике вышло иначе.
Почему же Сталин не разрешил ставить «Батум»? О пьесе руководителям Художественного театра передали еще один сталинский отзыв: «Все дети и все молодые люди одинаковы. Не надо ставить пьесу о молодом Сталине». Многоопытный администратор МХАТа Ф.Н. Михальский, Филя «Театрального романа», указал Булгакову на те эпизоды, которые могли спровоцировать запрещение «Батума»: «цыганка, родинка, слова, перемежающиеся с песней». Здесь интереснее всего первое: сцена, когда только что исключенный из семинарии Сталин рассказывает товарищу-семинаристу о цыганке, предсказавшей ему счастливое будущее: «Понимаешь, пошел купить папирос, возвращаюсь на эту церемонию, и под самыми колоннами цыганка встречается. «Дай погадаю, дай погадаю!» Прямо не пропускает в дверь. Ну, я согласился. Очень хорошо гадает. Все, оказывается, исполнится, как я задумал. Решительно сбудется все. Путешествовать, говорит, будешь много. А в конце даже комплимент сказала – большой ты будешь человек! Безусловно, стоит заплатить рубль». Эрудированный читатель может заметить тут сходство с известной повестью Алексея Толстого «Похождения Невзорова, или Ибикус». Там главный герой самозваный граф Невзоров, порой ощущающий себя инфернальным Ибикусом гадальной колоды, говорящим черепом, символизирующим смерть, тоже встречает цыганку, предсказывающую ему завидную судьбу. Вот невзоровский рассказ приятелю об этом достопамятном событии: «Подходит ко мне старая, жирная цыганка: «Дай, погадаю, богатый будешь, – и – хвать за руку: – Положи золото на ладонь».
В совершенно трезвом виде вынимаю из кошелечка пятирублевый золотой, кладу себе на ладонь, и он тут же пропал, как его и не было. Я – цыганке: «Сейчас позову городового, отдай деньги». Она, проклятая, тащит меня за шиворот, и я иду в гипнотизме, воли моей нет, хотя и в трезвом виде. «Баринок, баринок, – она говорит, – не серчай, а то вот что тебе станет, – и указательными пальцами показывает мне отвратительные крючки. – А добрый будешь, золотой будешь – всегда будет так», – задирает юбку и моей рукой гладит себя по паскудной ляжке, вытаскивает груди, скрипит клыками.
Я заробел, – и денег жалко, и крючков ее боюся, не ухожу. И цыганка мне нагадала, что ждет меня судьба, полная разнообразных приключений, буду знаменит и богат. Этому предсказанию верю, время мое придет, не смейтесь». Но товарищи как Сталина, так и Невзорова над предсказаниями смеются и, как выясняется, ошибаются. Поскольку оба действительно становятся: один – богатым, другой – самым настоящим «большим человеком», хотя и свершает до этого не по своей воле дальнее путешествие в Сибирь.
Таким образом, у части зрителей «Батума» могла в принципе возникнуть неприятная, крайне нежелательная ассоциативная связь между молодым революционером Иосифом Виссарионовичем Джугашвили, превратившимся во всесильного диктатора Сталина во главе огромной страны, и скромным конторщиком Семеном Ивановичем Невзоровым, сделавшимся преуспевающим мошенником, авантюристом, обретшим в финале толстовской повести желанное богатство с помощью устройства «тараканьих бегов», отразившихся и в булгаковском «Беге». Герой Толстого успевает, помимо своей воли, правда, послужить и агентом белой контрразведки. Как знать, не мысль ли о возможной вынужденной связи сосланного в Сибирь организатора Батумской демонстрации с охранкой подспудно руководила Булгаковым, когда он уподобил своего героя зловещему Ибикусу. Однако, если такое уподобление и имело место в действительности, сделано оно могло быть только подсознательно. Вряд ли Булгаков рискнул бы в такой пьесе без нужды дразнить гусей, что могло вызвать смертельно опасный для опального автора гнев всемогущего «первого читателя».