Иск Истории
Шрифт:
Все смешалось.
Даже в мире привидений: черные сменили традиционно белых.
Зал пуст. Только сильный запах пота, как запах серы, свидетельствует, что всего миг назад здесь проходили дьявольские рати.
Бежать с этой земли, и как можно быстрее.
7.
1977. Опять Киев. Пересадка на пути в Чоп, и далее – в Израиль. Прибываем после полуночи. Заблаговременно будим детей. Огромный вокзал пуст и беззвучен. Небо черно и беззвездно.
Нагло-панибратские грузчики привычны уже к этому, как раньше казалось, явлению не от мира сего: каждую ночь в неурочный час, словно бы с полотен Шагала, возникают высоко над рельсами бледные, с лунатическим блеском в глазах евреи, которых потоком
Время для пересадки в обрез, следует выжать из евреев как можно больше. В летучем состоянии, между сном и явью, когда ни позади, ни впереди нет пристанища, с деньгами расстаются легко.
День, ночь. Мгновенная тревога сквозит из всех щелей, Горстью огней в безднах тьмы нарождается Чоп. Вся жизнь стоит комом у горла, которое затыкает пробка с названием Чоп.
Страх витает над поверхностью земель и вод. Страх равен неверию, что вообще можно выскочить через горлышко, вышибить Чоп.
Раскрываются двери вагона. Под самой пробкой нет воздуха, нечем дышать. Ночные травы кажутся поседевшими.
Начинается гонка, гон, загон, Времени в обрез, Желанная дверь таможни так близка, но... начинают идти, не переставая, как те черные рати в сомнамбулическую ночь в киевском аэропорту, – солдаты, туристы, пионеры, профсоюзные делегации, и все – гончими толпами, называемыми коллективом, и у всех право вне очереди, а тут еще право вдвойне перед «изменниками», жалко толпящимися со своим барахлом по обочинам. Ухитряемся просочиться между стеной и коллективом.
«Живо, быстрее», – кричат таможенники. Все как на подбор с толстыми, заплывшими салом загривками, закатанными рукавами, стоят вдоль длинных столов для разделки душ, зазеваешься, живо распотрошат – особую ли выучку по генетическому коду получили, как превращать обыкновенное помещение в пыточную камеру. В полумраке сузившегося сознания, когда разум и простое соображение начисто выжаты и господствует одно лишь всеохватное от сотворения мира «время в обрез», – руки их выстреливают из закатанных рукавов, как обрезы, выворачивают внутренности чемоданов, как человеческое нутро, навзничь валят взглядом, у людей все валится из рук, а вокруг – беспрерывный грохот, в окнах, поверх потолка, под полом – все рычаги, шатуны, шкивы а трюме «времени в обрез» пришли в бешенство, вот-вот разнесут в куски и так едва склеенную реальность, и ощущение, что, зацепившись из последних сил, висишь под фермами грохочущего и сотрясающегося моста, еще мгновение, и полетишь в бездну, а посреди этого всего стоят обыкновенные жлобы-субчики, чьи мозговые извилины давно затянуло чистым салом. Гайдамацкие чубчики лихо приклеены к их круглым бескостным головам, вырезанным из цельного куска резины. Господствует одно указание – мять и растягивать эти куски резины во все стороны ртами, бровями, злобой, окриками.
Все вещи, как и твою личность, достоинство, существование в пространстве, комкают, щупают, сминают, вышвыривают, «быстрее, живо». Но «время в обрез» вышло, выдохлось, пресеклось. Поезд уходит. Собственными руками приходится впихивать раздавленную свою личность, скомканные и разбросанные внутренности – в чрева чемоданов. Нас выпихивают обратно, в заплеванный зал ожидания.
Утром есть лишь пригородный поезд через границу до станции Черни над Тиссой. Опять потрошат, заставляют выворачивать карманы, могли бы – и веки вывернули. На утреннем свету эти бескостные существа не кажутся страшными, лишь омерзительными. Последний образ этой огромной, в одну шестую мировой суши залегшей страны, где протекли сорок лет моей жизни: словно бы прилепившееся к стенке таможни черное, как жук, существо женского рода в казенной окорме шевелит
пальцами, выползшими из рукавов, – извлекает из сумки моей семилетней дочери коробку с вишней в шоколаде, разламывает каждую конфету. Убегаем, оставив это насекомое за своим занятием, – будет жучкам ее лакомство на обед.Кричит на меня совсем уже зеленый сосунок-пограничник, преграждает автоматом дорогу на перрон: какой-то самой последней бумажки не хватает.
8.
Над Европой стоит жаркий полдень седьмого дня седьмого месяца семьдесят седьмого года. Поезд внезапно вырывается в раздвинувшееся пространство – так внезапно раздвигают смысл жизни, – все тот же советский поезд, но уже как бы иной. Даже проводник как-то сник, стушевался.
Летит поезд, разрывая Австрию, ее благополучие и сытость, своим беспокойным задыхающимся бегом, отбрасывая облака, косо и низко идущие на восток, в охваченные хронической паранойей депрессивные пространства России.
Вот и Вена, утопающая в немецком языке, безглагольная, вся в заглавных буквах существительных – полная противоположность ожидающему нас пространству жизни в лоне древнееврейского, текущего потоком вот уже более трех тысяч лет, без всяких заглавных.
На перроне нас встречают стоящие полукругом люди в гражданском, с автоматами и собаками, пожилые, более похожие не на полицейских, а на железнодорожных рабочих – сцепщиков, машинистов, после ночной смены подрабатывающих на охране русских евреев, ибо держат оружие как-то непрофессионально и почему-то стволами в нашу сторону. Автобус гребет к высокому, стоящему особняком, неказистому дому, похожему на неудачно реставрированное средневековое сооружение с развевающимся на башне орденским флагом «Красного Креста». Ворота замка прочно замыкаются за нашими спинами.
Улетаем в ночь.
Сквозь раскинувшуюся в сытом бюргерском сне Вену полицейские машины сопровождают наш автобус. Опять, который раз, ведут нас гуськом в распластавшихся теменем плоских пространствах.
Смутно колеблющиеся во мраке, плывущие к ногам ступени ведут вверх.
Рассвет обозначается в иллюминаторах бескрайним Средиземным морем.
Воочию дожил до того места и того мига, когда своими глазами вижу, как отделяются воды от неба.
На разреженных высотах, окутанные голубым небесным туманом, над горько-синими безднами вод, пилоты переговариваются в мегафоны, подобно ангелам, по-древнееврейски.
Слышится – «тов» – как дальнее эхо Божьего восклицания – «Ки тов».
Уже на высотах привыкаешь к обыденному звучанию трехтысячелетней древнееврейской речи.
«Бэрейшит» – «В начале» – песня ансамбля «А коль овер, хабиби» – «Все проходит, дорогой».
Это слово означает начало сотворения Мира и любое начало, пока продолжается жизнь под солнцем, возвращается утерянное достоинство и горчит от позднего прозрения.
Выхожу на трап самолета, и первый взгляд – вдаль, где колышутся в жарком, жидком, как оливковое масло, мареве размытые очертания гор, единственных в сторону Иерусалима.
Я вижу Иудейские горы.
Бремя неслыханных перемен
Пока неслыханная перемена совершена мною в личной своей жизни. Скорость сменяющих друг друга событий – как в киноленте: не замечаешь отдельных кадров. Зеленым репатриантом с ходу попадаю на захвативший страну фестиваль. Планета, покинутая мной, словно бы ушла в космическую тьму, оборвав все связи. В среде еврейской интеллигенции из СССР, накапливающейся на исторической родине, стоит большой шум: обустраиваются, обмениваются информацией, то впадают в эйфорию, то плачут друг другу в жилетку. Начинают «дружить против»: горы Иудеи против морской филистимской низменности – Иерусалим против Тель-Авива. Благо есть опыт: Ленинград против Москвы. Прочие в счет не берутся. Если кто-то из своих пытается заикнуться о том, что ведь и евреи Москвы-Ленинграда понаехали в свое время из провинции типа Харьков-Жмеринка, а некоторые даже из Киева, ему тут же затыкают рот и вышвыривают из «бранжи».