Иск Истории
Шрифт:
– Зайди ко мне, с тобой один человек поговорить хочет.
Я-то знаю, кто этот человек, мышь, вошь, я спрашиваю:
– Кто это так хочет со мной поговорить? – Я ведь уже не здешний, я карагандинский. – Слышь, Кузьмин, – я стараюсь быть нарочито грубым, – хочет поговорить, пусть придет ко мне в комнату, я ведь уже молодой специалист, мне уже не к лицу бегать куда-то с кем-то на встречу.
На следующий день снова звонок.
– Не придуривайся, – ласково говорит Кузьмин, – это тебе может дорого обойтись. Он тебя ждет.
– Нечего мне у тебя делать. И вообще я в общежитии уже не живу, сегодня же ноги моей здесь не будет.
Минут через десять стук в дверь.
– Вас там
Как же, вот и он собственной персоной, Казанков, всем проходящим так любезно-гнилостно улыбается, мне вполголоса:
– Пошли, сука.
За углом, как полагается, «Победа», окна прикрыты кокетливыми занавесками, задняя дверь предупредительно распахнута. Сажусь. Казанков бросает свое грузное тело рядом с немой мумией шофера, и машина как бы сама собой трогается с места. Так же с места Казанков начинает гнусно орать, брызгая слюной:
– Ты что, падла, с органами решил играть в кошки-мышки? Сильно умным стал, твою мать? Было бы это годика три назад, показал бы тебе кузькину... сука.
– Повезло мне, что это не три года назад, – говорю тихо.
– Заткни хайло, молодой специалист, – взвивается Казанков. – Я б тебя не в Караганду, в Магадан бы загнал.
Вот и городской планетарий в помещении бывшей церкви – почти соединяется со зданием КГБ. А что? Телескопы – вполне подведомственные органам инструменты: вести слежку за Вселенной – звезды да планеты эти ведь явно элемент ненадежный. Распахиваются ворота. Каменный лабиринт, внутренняя тюрьма с огромной снарядной гильзой вместо гонга, чьи-то стертые жестоко-бесстрастные лица, окна, окна, забранные решетками, клетушки кабинетов, зияющие мертвыми сотами за окнами, коридор, двери, двери, комната: за столом Дыбня, постукивает пальцами, а Казанков продолжает орать.
– Скажите ему, чтобы перестал кричать. Иначе я рта не раскрою.
– Хватит, – говорит ему Дыбня. Приказ есть приказ. Обращается ко мне:
– Вы что это слухи распускаете, мол, из-за органов вас в Караганду выслали, е не в аспирантуре оставили. Знаете, что у нас полагается за клевету?
Сразу стало легче дышать: я ведь твердо знаю, никому ничего не говорил. Гляди-ка, гляди, времена-то как изменились: органы заботятся о своей репутации.
– Ничего я такого не говорил. Требую очную ставку с любым, кто утверждает, что я ему такое говорил. Я ведь знаю, с кем имею дело.
– То-то, – уже более мирно говорит Дыбня, достает из сейфа толстенную папку, помахивая перед моим носом так, что ни буквы не разобрать. – Вот, материалы на вас. Ненароком и загреметь можете. Пишите: обязуюсь сплетни, порочащие органы, не распространять.
– Товарищ подполковник, я ведь уже вам сказал – ничего никогда писать и подписывать не буду.
– Ладно. Вы свободны.
– Товарищ...
– Ну, чего еще?
– Пропуск забыли. На выход.
Молниеносный росчерк пера.
Нет, что ни говори: то, что происходит в эти мгновения, не выживание, а истинная жизнь, вдыхаемая всей грудью. Слышится мне голос бабушки, которая и не подозревает, где я и что со мной: «Рэбойне шел ойлом, щрек мих, аби штруф мих нихт» – «Владыко мира, пугай меня, но не казни!»
Сквозь вертеп, откуда раньше редко кто выходил сам, иду к выходу и никогда после не буду ощущать так остро собственное существование как подарок.
5.
Часовой у дверей изучает пропуск, берет под козырек:
– Проходите!
И с этим напутствием я выхожу в жизнь.
Оказывается, и целый народ, который давно прижали к земле на обе лопатки, заставив забыть самого себя, внезапно может с невероятной силой ощутить пробудившееся
собственное достоинство.Оказывается, оно может быть подобно вулканическому всплеску из давно остывшего кратера.
В заброшенном селе рабочие моей геологической партии бурят скважины. В поле жарко. Даль колышется в мареве начала июня. Репродуктор с ближайшего столба на обочине села вещает: началась война между Израилем и арабами. В тревоге, затаив дыхание, слушаю о том, что, согласно египетскому агентству новостей «Мен», египетские танки уже в Тель-Авиве. Как человек в шоке, еще не ощущаю, что это второй глубинный перелом моей жизни после Второй мировой. Всю ночь не могу уснуть в душной хатенке, именуемой сельской гостиницей. Часа в четыре утра прошу коллектора меня заменить, сажусь в «газик» и – в город. Тяжесть в груди не дает глубоко вздохнуть.
Город просыпается, и поэтому с удивлением резко торможу у перекрестка, увидев знакомого.
– Что с тобой? – говорит, подсаживаясь в «газик.» – На тебе лица нет.
– Танки, – с трудом перевожу дыхание, – египетские... В Тель-Авиве.
– Ты что, спятил? Да там за три часа уничтожили всю арабскую авиацию... И Египта, и Иордании, и Сирии, и, кажется, даже Ирака, – ему явно доставляет удовольствие медленно перечислять названия этих стран.
– Откуда ты знаешь? – ком стоит у меня в горле, вот-вот слезы брызнут.
– Да все западные радиостанции передают... И знаешь, их не забивают. По-моему, начальнички большого нашего соцлагеря в шоке, забыли включить рубильник.
Он большой юморист, мой знакомый, дай ему Бог здоровья:
– Вот тебе и шуточки про израильскую армию, в которой запрещается солдатам давать советы офицерам во время атаки и требуют от каждого рядового иметь одно общее мнение хотя бы с главнокомандующим.
Люди, жизнь которых потрясло одно и то же событие, вспоминают затем, где и как это случилось, что они делали в этот миг, спали, ели, разговаривали, слушали музыку, были безмятежны или ощущали тревогу.
С этого дня евреи всего мира, в любой его точке, внезапно ощутив себя единой нацией, скошенные напрочь забытым, забитым в подсознание и внезапно вырвавшимся оттуда достоинством, будут вспоминать, где и как их захватила Шестидневная война.
6.
Возвращаюсь из командировки. Самолет – из Москвы, рядом оказываются две знакомые девицы. Вынужденная посадка в Киеве. Уже заполночь. Одна из девиц ведет переговоры с таможенниками. Разрешают нам втроем переночевать в таможне. В часу третьем ночи будят: «Извините, прибывает самолет из Африки. Вам придется перейти тут рядом, в небольшой зал».
В полумраке устраиваемся на скамьях. Внезапно, как продолжение невероятного сна, вдоль противоположной стены, почти беззвучно возникнув из двери, исчезая в другой, начинают в затылок друг другу двигаться словно бы на глазах делящиеся простым делением фигуры людей в одинаковых синих куртках, синих брюках, солдатских ботинках. Головы, торчащие из курток, черны, как антрацит, стрижены под машинку, черты лиц неразличимы, и потому кажутся все, как на подбор, подобными противогазам. Несмотря на тяжелые ботинки, ступают бесшумно. Скользят и скользят вдоль стены, и нет им конца. Вдруг из-за дверей доносятся слова русской команды, приправленные матерком: «Стой, е-твою... Напра-а-а...» Бесшумно поворачиваются лицами к нам. Слабо поблескивают белки глаз. Вот и пара пожилых офицеров, коротких, коренастых русачков, негромко переговариваются. Черный континент, пробуждающийся под бессмертную тарабарщину русского мата, леденит кровь, смещает понятия. Чудится, что проговариваемое «бля, бля» не что иное, как африканское «бла, бла»... «Нале-е... Арш...»