Искусство и его жертвы
Шрифт:
Шла, укутав подбородок в платок. Петербург представлялся ей фантасмагорическим городом, весь залитый рыжим светом электрических фонарей, фар авто и огнями витрин, а по Невскому летели извозчики в санках. В ресторанах играла музыка. На афишных тумбах улыбалась Анастасия Вяльцева, приглашая к себе на концерт романсов "Не уходи, побудь со мною…"
Нюся подошла к названному дому. Это был частный особняк с колоннами по фасаду и с балконом на втором этаже. Позвонила в парадное. Появился тот самый офицерик, поздоровался, пригласил войти. Принял ее пальто. И, пока она поправляла волосы перед зеркалом, терпеливо ждал. Проводил по центральной
Это была гостиная — милая, уютная, без особой роскоши. Но картины, висевшие на стенах, явно подлинные. Столик, ваза с фруктами. И серебряное ведерко со льдом и бутылкой шампанского. Два бокала. Алые розы в вазе. Розы в январе? Видимо, доставлены прямо из Голландии или Франции.
Села на диванчик. Пальцы сцепила нервно. Слышала, как сердце бьется за ухом.
Только-только успела успокоить дыхание, как вошел Клаус. Был в обычном костюме с галстуком. И платочек виднелся из кармашка. Никаких украшений, колец, даже обручального нет. Только аромат французских духов. Дорогого табака.
Улыбнулся приветливо, так знакомо.
— Здравствуйте, Анна. — Подошел, поцеловал руку.
Встала, поклонилась.
— Здравствуйте, Клаус. Или как теперь?..
— Клаус, Клаус. Я для вас Клаус.
Ловко разлил шампанское: пена замерла на краю бокала, но сбежать вниз по стеклу не решилась.
— Выпьем за вашу первую книжку. И надеюсь, что не последнюю. За карьеру вашу в поэзии. За любовь читателей.
— Мерси, мсье.
Чокнулись, пригубили.
Поднял крышку патефона, вынул из бумажного конверта пластинку, повертел в руках.
— Про фокстрот слышали?
— Нет, а что это?
— Новый вариант уанстепа. Входит в моду. Только что доставили из Америки. Я сейчас покажу.
Накрутил ручку патефона, положил иглу на бороздку. Полилась веселая музыка.
— Ну, смелее, смелее. Это очень просто.
То, что Нюся выше на полголовы, Клауса не смущало. Взял ее за руку и отвел в сторону на уровне груди, а другой рукой обнял за талию. Нюся положила свободную кисть ему на плечо.
— Я начинаю с левой ноги, а вы с правой.
Сделали четыре шага вперед и четыре назад. Клаус считал:
— Айн-цвай, драй-фир… Так, неплохо… Получается.
На счет "фюнф" сделал шаг влево и повернулся направо, а на "зекс" приставил правую ногу. То же самое повторил и с другой ноги. Станцевали вместе.
— Хорошо, хорошо, надо закрепить.
Кончилась пластинка, и поставили ее вновь. Двигались уже слаженно и достаточно бойко. Оба хохотали, как дети.
— Получается, получается!
— Я же говорил: никаких сложностей.
Отдышавшись, выпили шампанского.
Вроде собираясь еще станцевать, обнял ее за талию, притянул к себе — и поцеловал. Крепко, чувственно.
Нюся ему ответила.
Что-то подкатило к ее горлу, и она расплакалась. Глупо, по-девчоночьи.
— Господи, вам плохо? — испугался Клаус.
— Нет, нет, это ничего… — заглянула в его серые глаза. — Просто я люблю вас. Скоро десять лет как люблю. И всегда любить буду.
Он как будто сконфузился и прижал ее голову к своему плечу.
— Да, да, моя хорошая. Плакать не надо. Всё теперь будет превосходно.
А когда она вернулась домой под утро, то застала в квартире спящего Гумилева. Он проснулся, вскочил, поначалу обрадовался и расцеловал, но потом спросил:
— Где же ты была до утра?
Пахнешь табаком и вином.— Отмечала с сокурсницами сдачу экзамена по истории. Представляешь, мне единственной Середонин поставил "отлично"!
— Поздравляю.
— Отчего ты раньше? Ты же собирался вернуться послезавтра?
Он махнул рукой:
— С матерью повздорил. Запилила меня совсем. Ничего, помиримся.
Вскоре улеглись. И вначале Нюся не хотела никакой близости, но потом, уставшая, уступила его настойчивости.
Всё смешалось в доме Гумилева-Ахматовой…
Сразу после сессии покатили в Италию.
А когда вернулись, выяснилось, что она беременна.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Мальчик родился в положенные ему сроки — 1 октября 1912 года, — и вообще не понятно, на кого был похож: что-то, представлялось, от Нюси, что-то он Николя, но конкретного ничего в частности. Оказался очень спокойным: не пищал, не плакал, мудро смотрел на мир серо-голубыми глазами и сосал с аппетитом.
Сразу после его появления муж и жена серьезно повздорили. Гумилев на радостях ударился во все тяжкие и гудел неделю, появившись перед Ахматовой с перекошенной физиономией, кисло-тухлой отрыжкой и приличной щетиной. Ну, конечно, выслушал от нее пару ласковых. Началась перепалка, вовремя прерванная его матерью — Анной Ивановной, грузной дамой, на манер Екатерины Великой с памятника в Питере. Бабушка зашла и сказала:
— Цыц. Молчать. Лёвушку разбудите.
Мальчика окрестили Львом — так решила Анна Ивановна, отдавая честь своему покойному брату, Льву Ивановичу Львову, контр-адмиралу, умершему не так давно в возрасте 70 лет. Николя и Нюся с именем смирились: он — из любви к Африке, а она — к царям (лев — царь зверей). И вообще с самого рождения мальчика больше пестовала бабка — в силу своего властного характера и хозяйственной жилки; Нюся, как известно, быт не любила, кашу могла сварить в крайнем неудовольствии, и к тому же молоко у нее пропало на четвертом месяце после родов.
Больше думала о поэзии. О своих стихах. Книжка, несмотря на малый тираж, встречена была с интересом, Брюсов написал восторженный отзыв, и в "Цеху поэтов" приняли решение допечатать до пятисот экземпляров. С новым оформлением. Получилось еще красивее.
Гумилев объявил "Цех поэтов" штабом нового поэтического движения — акмеизма, в пику символизму. Греческое слово "акмэ" значит "острие, максимум". Собственно, это прозвище в шутку прозвучало в речи Вячеслава Иванова, но у Николя получило серьезное осмысление, потому что, тем более, было очень созвучно псевдониму "Ахматова".
Из известных ныне поэтов в группу входил Осип Мандельштам. С Осей познакомились они в "Бродячей собаке" — кабачке в подвальчике, где устраивались литературные вечера — от Ахматовой с Гумилевым до Чуковского с Маяковским. Мандельштам всегда сидел в уголке диванчика, как-то странно переплетя ноги, сам какой-то переплетенный, изломанный, вечно полуголодный. Но когда декламировал стихи, превращался вдруг в римского патриция — с благородным профилем и сияющими глазами. Говорил слегка в нос, а стихи всегда читал монотонно и раскачивался вперед-назад, как молящийся иудей (был хотя и евреем, но крещеным). Иногда заходил на чай к паре Гумилевых. Пил всегда вприкуску, щипчиками откалывая маленькие кусочки от больших кусков пиленого сахара, и смешно сосал их, чем-то напоминая кролика.