Искусство однобокого плача
Шрифт:
— Я слово дал с надменных этих уст лобзание сорвать хотя бы силой! — возглашает он вдруг и обхватывает меня слабыми руками постаревшего степного мальчишки, чахнущего в холодном чужом городе, который, кажется, на глазах высасывает из его вен последний жар далекого среднеазиатского солнца.
— О, берегись, когда такую клятву, несчастный, ты осмелишься исполнить! — засим следует легкая борьба, и я, чуть запыхавшись, вывертываюсь, из чистой вредности не уступив противнику спорного “лобзания”.
— А все-таки Фрейд совершенно прав, секс — средоточие всего сущего! — щебечущим голоском комментирует Алина. — Даже Сашечка Гирник не может оставаться к нему равнодушной! Ты раскраснелась, ой, как интересно! Я тебя нарисую, да? Можно?
Она
— Бред! Ну ладно, если я во сне увижу огурец, это пусть, не спорю! Согласна! А если небо со звездами, тогда что? Как ты звезды истолкуешь? Или, по-твоему, выходит, каждая из них не звезда, а…?
— Каждая! Фрейдистская интерпретация универсальна, она не признает исключений. Если у тебя есть потребность в них, это говорит о комплексах… Нет, Шуру я не буду рисовать. Скучно. Черты слишком правильные. В них нет ничего, что можно было бы утрировать. Хотя в целом есть одухотворенность. Но и она как-то слишком равномерно распределяется. Да-да, посмотрите, она у нее разлита! Разлита во всем: в ручонках, ножонках, пальчонках!
Всматриваюсь в гладкое, неправдоподобно белое лицо говорящей. Хотелось бы верить, что она издевается. Приятного мало, но хоть какое-то объяснение. Чем еще оправдать такую гадость как “пальчонки”? Ну, да Алина уже обо мне забыла. Ее речь журчит ручейком, которому, похоже, наплевать, что он несет, лепестки роз или дырявые носки: важно лишь само течение. Теперь она сетует на тиранию матери и отчима, на гнусные козни, из-за которых развалился ее первый брак. Мелодично щебечет о каких-то котлетах: когда мамаша подавала их на стол, “Вове всегда доставалась самая маленькая! Это была демонстрация, она их выбирала назло! Конечно, он ушел, кто же такое выдержит?” Дальше — знаю — речь пойдет о некоем Игоре, сбежавшем из-под венца, заявив ей, что она “слишком умна”, ее “преувеличенная интеллектуальность” оскорбляет в нем мужчину…
Звонок. Какие-то лощеные субъекты. Бывшие одноклассники Аллы. Один вроде бы журналист. Второй — врач. Вежливо знакомятся. С благонравным видом пьют чай. Пошучивают. Один — не то астролог, не то графолог — любезно демонстрирует дамам свои магические познания. Другой темпераментно воспроизводит на блатной фене сюжет “Слова о полку Игореве” с рефреном: “Это все из зызни, падла, из зызни!” Отвлекшись — не мыслью, а, как случается теперь нередко, просто оглохнув в туманном наплыве забытья, — упускаю момент, когда безобидное празднословие оборачивается припадком враждебности. Спеша, перебивая друг друга, гости пускаются обличать пороки современных женщин.
— Рожать! Начало и конец всей возможной женской премудрости в этом одном слове! Женщина должна рожать! Природа создала ее только для этого!
— Человечество испокон веку знало об этом, но последнее столетие извратило женскую психику, и все пошло наперекосяк, теперь расхлебываем…
— Они не рожают, потому что им позволили возомнить, будто они пригодны на что-то кроме. А поскольку они ближе к животным, в них от этого развивается самый скотский эгоизм…
— Эгоизм? — осведомляюсь я как можно нежнее. — Вы, значит, верите, что люди продолжают свой род из альтруистических соображений?
Две пары озадаченных глаз устремляются на некрупную самочку без речей, вместе
с креслом задвинутую в уголок, где подобному объекту самое место. Надо полагать, библейский персонаж примерно так смотрел на заговорившую ослицу. От изумления не уловив сути вопроса, проповедники прицепляются к последнему слову:— Соображения! В этом вся беда: женщины стали позволять себе соображения!
— То есть они считают, будто это их мысли, хотя на самом-то деле всего, что они вякают, они набрались от мужчин, от наиболее глупых мужчин, которые выдумали, будто женщина тоже…
— Но послушайте! — Томка, верная миротворческим принципам, пытается воззвать к сочувствию и разуму. — Что же, вы не видите, какая вокруг жизнь? Рожать страшно, поймите! Трудно решиться вытолкнуть ребенка в эту действительность, ведь не сможешь его потом защитить! И просто мало таких мужчин, от которых родить не стыдно. Боязно подумать, на кого твой ребенок будет похож! Есть же простое чувство ответственности…
Как она, однако, терпелива! Как ласково просит этих обормотов опомниться! В такие минуты недолго принять ее за святую. А ведь вспыльчива, своенравна до чертиков. Только проявляются эти свойства почему-то не в ответ на агрессию, а на ровном месте, где и не ждешь. Но напрасно мадемуазель Клест льет примирительный елей — будто не знает, что подобные натуры от этого только наглеют! Журналист презрительно фыркает ей в лицо, у врача — любопытно бы узнать, на каких недугах он специализируется, — рот кривится в гримасе омерзения:
— Вот-вот! Знакомые доводы!
— Прелестные претензии!
— Куда как уместно!
— Ответственность, право выбора, надуманные страхи — типичное бабье кривлянье. Сколько повторять: ничего этого в женщине нет и не может быть, это дело мужчин. А ваше — проще простого: понести и родить!
— Да уж, не велика хитрость, но вы и этого не умеете! Разучились! А разговоров!…
Их прямо трясет от злобы. Ну, будь я здесь хозяйкой, гости сейчас, как любит говорить мама, “узнали бы, что чужие лестницы круты”. Но Тома пододвигает им плошку с мятными пряниками, и этот радушный жест служит весьма своевременным напоминанием, что здешняя лестница мне не принадлежит. А сцепляться с ними в дискуссии — благодарю покорно. Близкий бой требует элементарного уважения к противнику… Однако хочется размазать этих молодцов по стенке. Немножко иронии, примитивной логики — против этого у них оружия нет… Гм! Какое ни на есть желание зашевелилось. Но до чего неандертальское!
Дверь с шумом распахивается. Надежда! Она, по обыкновению, не входит, а вламывается, жизнерадостно заполняя собой тесное пространство комнаты. Не только распоясавшиеся женоненавистники, но даже неодушевленные предметы при ее появлении, кажется, не прочь вжаться в углы и стены.
— Привет! — беглый взгляд из-под потолка, с высоты баскетбольного роста. — Какие вы маленькие! Как вас много!
Бунтующая дочь важного министерского чина, Надя не пожелала выйти замуж за кого-нибудь из молодых папиных прихвостней, ради карьеры готовых жениться хоть на крокодилице, и, закончив университет, к ужасу семейства ведет полубезработную, бедную и вольную жизнь. Не глупа, но развязна так, что уши вянут. Однако Томка видит в манерах подруги нечто вроде празднества недосягаемой внутренней свободы, и не поздоровится тому, кто вздумает судить об этом предмете иначе.
— Я была в Ленинграде. Погода мерзостная, и Левка надоел. Увязался! Зато он свел меня там с настоящими диссидентами. И знаете, как он меня представил? “Известная московская террористка!” Встретили с распростертыми объятьями, дураки! Знали бы, чья дочка, небось, в штаны бы наложили. “Сатрапы, мол, душат свободу, но мысль народа не знает оков…” Там один хмырь неустрашимый что-то такое на стене Петропавловки намалевал. Всю ночь корячился! Людям нечего делать! Теперь важно, чтобы Вячеслав не узнал, что в Ленинграде я была со Львом. Томка, я тебя заклинаю: не протрепись! Ты же не хочешь смертоубийства?