Искусство однобокого плача
Шрифт:
Эскулап с журналистом, предупредительно потеснившись, спешат освободить на диване пятачок, куда вновь прибывшая обрушивается, посредством локтей бодро расширяя жизненное пространство. Никто и не думает роптать. Да, огромная, мосластая, большеротая Надежда со своим оглушительным голосом и вульгарной повадкой, Надежда, которая в пятидесятые, допустим, годы внушала бы сожаление, как сущая страхолюдина, в семидесятых только и делает, что пронзает мужские сердца. И никаким изящным малюткам с ясными личиками, нежными ручками и миниатюрными ножками не дано тягаться с ней в этом виде спорта. Она воплощает если не единственный, то один из наиболее признанных эпохой эталонов женской привлекательности. И ох как хорошо знает об этом!
— Когда торчала у диссидентов этих питерских, с полки
И вдруг читает. Наизусть. Без крикливости. Без этих своих пресловутых раскованных жестов, из-за которых, случись поблизости Дон Кихот, он мог бы принять нашу террористку за ветряную мельницу. Нет, тихо, чисто, печально:
Так плачет закат о рассвете, Так плачет стрела без цели, Так песок раскаленный плачет О прохладной красе камелий…Все мы здесь — обломки кораблекрушения. И никому нет дела, что за посудины были у других, где, об какие рифы кто разбился. Не все ли теперь равно? И какая разница, стрекотать ли об этом, как Алина, или зловеще безмолвствовать, как я?
Что-то в этом роде глухо промелькнуло в сознании, пока Надя читала “Гитару”. И погасло. Мы — равны? Сестры и братья по поражению? Всерьез такой мысли я не могу допустить. Какой бы покладистой ни казалась, как бы смирно ни сидела в уголке. Если чем и оправдываю это свое паразитическое сидение, так потаенной уверенностью, что на фоне “кунсткамеры” я все же выгодно отличаюсь от прочих экспонатов.
Придет час, и хозяйка этого крошечного московского караван-сарая даст мне понять, что возможен совсем иной взгляд. Там, где все и вся мимолетно, но с охотой сливалось воедино, не телом, так душой, не в любви, так в бурной перепалке, моя обособленность смахивала на неискупимый грех предательства. У здешнего монастыря был свой устав: меня, так и не пожелавшую принять его, терпели слишком долго…
Но это потом. Пока же я, пользуясь отсутствием родителей, в свой черед заманиваю Томку в гости. Задача трудна: вне стен своей квартиры Клест насторожена, до мученья стеснительна. Однако оттаивает все же. Мы шастаем по лесам — мое излюбленное занятие, которое и ей не чуждо. Навещаем маленькие озера с водяными лилиями, грустное поле со скелетом колоколенки на горизонте. Тома, заливаясь придушенным грудным смехом, по-детски самозабвенно играет с Али. Они катаются на полянках по колкой подсохшей траве, в комнате по облезлым доскам пола, склубившись, как два щенка. А после нам можно, наконец, без помех поговорить: никто не орет, не журчит, не наседает с амурными и идеологическими претензиями. Со своей привычкой вникать в посторонние обстоятельства Тома, побродив по нашей просеке разок-другой, уже и сама начинает узнавать, кто Ода, кто Кешка. А при известии, что бездомный Рекс, терпеливейший из непротивленцев, тяпнул-таки какого-то юного садиста и был тотчас пристрелен гневным папашей, ее пушистые короткие бровки горестно вздергиваются домиком:
— Такой был хороший! Добрый! Ну, люди! Уроды! Человек вообще нелеп. Посмотри на Али: как это естественно и красиво — бежать на четырех лапах! И как глупо, неуклюже — на двух! Если бы не наша предвзятость, мы бы должны сгореть от стыда за свое убожество! И ведь мало, что безобразны, мы еще злющие!
Даже тут — “мы”. Любить — всех, на всех же — негодовать… Но зато:
— Гляди, вон, дальше той кривой елки, ну, где заросль такая темная! Там должно быть толстенное дерево, все во мху, в глубоких морщинах, искривленных сухих сучьях. Оно там есть! Я его просто вижу! Не веришь? Я бы тебя сводила показать, если бы не трусила! В дереве дупло, в дупле — он! Совсем одинокий! Еще замшелее, чем само дерево, еще древнее! Днем спит, а по ночам, при месяце, бродит в чаще на кривых лапах! Мысль свою дремучую думает! Тяжелый, громадина, а ступает так, что сучок не хрустнет!
Нам трудновато друг с другом. Но я принимаю ее всерьез — больше, чем могла ожидать. Есть в наших запинающихся прерывистых разговорах увлекательное
напряжение. Чуть раздраженная, любопытствующая приязнь.— Ты, небось, думаешь, отчего я так живу? Зачем ношусь с кем ни попадя? Почему Ильясу носки штопаю, Наде позволяю со Славиком у меня встречаться, Алке… ну, все это. А очень просто! Я нуждаюсь в людях. Но я недостаточно интересна, чтобы привлекать их к себе. Вот и забочусь! Стараюсь быть полезной. Этим я плачу за то, чтобы они оставались со мной.
Черт-те что! Почему она настолько низко себя ставит? Ведь такое чудесное созданье…
Тогда я еще не догадывалась о том, в чем теперь уверена. Кто так рассуждает, может быть хоть тридцать раз чудесным: добрым волшебником, великодушным рыцарем, святым подвижником. Все равно лучше обойти стороной его пышный замок или аскетическую келью. Любой, кто платит за твою дружбу, рано или поздно непременно решит, что купил ее.
7. Признание
У меня есть почитательница. Прелестная пожилая дама, соседка по даче, принимающая судьбу моих сочинений чуть ли не ближе к сердцу, чем я сама. Она мной недовольна:
— Зачем вы вечно пишете якобы про животных? — Требовательный взгляд через мое плечо на экран монитора. — У вас уже был “Автопортрет со зверем”, я тогда смолчала, но вы опять! В вашей прозе столько… (здесь скромность требует купюры), но эти собаки все портят! Как будто вы какая-то, простите, сентиментальная особа. Получается несерьезно!
О том, что назло фундаментальным достоинствам, каковые усматривает во мне собеседница, я ничего не имею против сентиментальности и несерьезности, разумнее помалкивать. С неуклюжим кокетством пробую отшутиться:
— Я могла бы еще писать якобы про кактусы. Но в качестве любительницы кактусов я сформировалась слишком поздно. Мои похождения в этом амплуа бедноваты…
— Да вы смеетесь! — сурово обрывает знакомая.
В почитателях есть-таки что-то от тиранов. Я делаю круглые глаза, наклоняюсь к ней и жутким шепотом возвещаю:
— Но есть и философский аспект! Вспомните, ведь это слово — ЗВЕРЬ — имеет еще одно значение…
— Дочь моя, ты наконец-то опять мне нравишься! Как ты его!…
Мама сияет. Только что я повела себя крайне неприлично, это-то и пришлось ей по вкусу. Мы опять прогуливались с собакой по просеке. Хотя чинное слово “прогуливались” чем дальше, тем меньше подходит к нашим беспорядочным метаниям. Глупый пес вконец отбился от рук. Он отнимает мячики у детей! Если бы пожелали, мы могли бы скопить изрядную коллекцию мячей всевозможных размеров и цветов. Но мы не желаем. Увидев в пасти Али очередной мяч, мы кидаемся на поиски обиженного ребенка в надежде возвратить ему его собственность. Это не так-то просто: наш бандит повадился забегать довольно далеко, и куда именно, за деревьями не видно. А напуганные хозяева мячей зачастую спешат удрать оттуда, где такая страшная собака — форменный ужас здешних мест! — настигла их.
И добро бы это чудище ограничивалось только мячиками! Но нет: он уже как-то пытался изъять у старушки корзиночку с грибами. К счастью, старушка попалась храбрая: не отдала. А хуже всего, что этот дурень пристрастился к топорам. Чуть заслышит, как где-то в чаще тюкают по бревну, и со всех ног устремляется туда. Еще минута, и он поспешает навстречу гордый, ликующий, с топором в зубах. Потом изволь носиться по зарослям, разыскивая теперь уже не приунывшего пацана, а разъяренного дровосека: “Извините, пожалуйста, это не ваш топор?”
— Нелепый пес! — корит своего любимца мама. — Когда-нибудь эти топоры выйдут тебе боком!
Она не может на него сердиться. Я-то могу, еще как: хорошенько разыгравшись, Али хоть кого доведет до белого каления. Поэтому, когда затюкало совсем рядом, за ближайшим кустом, и он рванул туда, я ринулась следом, морально готовая набить из него чучело. Но когда бедный куст поневоле, с треском пропустил меня, глазам представилось зрелище, от которого аж дыхание перехватило.
Посреди полянки, расставив для удобства ноги, стоял мужик и махал топором, норовя угодить собаке по лбу. В восхищении от такой динамичной игры, Али плясал перед ним, увертываясь с веселым лаем.