Исповедь Оранты
Шрифт:
Она поднесла к своему лицу бумажный платок, пропитанный цветочными духами, но даже это не спасало положения, в котором она оказалась по глупому стечению возникших обстоятельств, ставших для нее чем-то вроде пытки, мучившей ее и без того загруженное мыслями сознание. Духота в помещении все нарастала, от этого, как казалось Сивилле, запах усиливался, разъедая клеточки мозга, размягчая или растворяя его.
Рядом пронесся горький запах кофе, который был настолько сильным и настойчивым, что смог просочиться даже через бумажный платок, который она все сильнее прижимала к лицу.
Глаза слезились, но она пыталась не подавать вида. И у нее это неплохо получалось,
Сивилла выглядела отчаявшейся. Да, именно это слово необычайно подходило ей. Что-то трагическое было в ее облике, причем не только в данный момент. Наконец, салфетка, которую она прижимала к лицу, сделалась мокрой от слез, и Сивилла без сожаления скомкала ее при помощи своих длинных бесцветных ногтей.
Глаза девушки постоянно бегали в поисках кого-то или чего-то. Время от времени она смотрела на часы, и то и дело на дверь, в которую по обыкновению заходят посетители. Больше Сивилла ждать не могла. Прошло уже около получаса, но зная привычку Руперта всегда опаздывать, будь то встреча с друзьями или официальные дела, она все равно не находила себе места, теребя все, что попадалось под руки.
Наконец, появился Руперт. Он выглядел слегка раздраженным, но это не бросалось в глаза, чтобы быть столь очевидным. На нем был строгий черный костюм и темно-синий галстук, в руках он держал барсетку из натуральной кожи.
Увидев Сивиллу, он без промедления направился к столику, откуда за ним наблюдали два матовых серых глаза, словно объективы камеры, прослеживая каждое его движение, не выпуская его фигуру из пределов видимости.
Девушка тоже была сильно напряжена. Об этом говорили ее неровные, порывистые движения и бегающие беспрестанно глаза.
– Наконец-то! – сорвалось с ее сухих прозрачных губ, – Я уже думала, что ты не придешь.
Резкий голос грубо и бегло ответил ей:
– Нам не следовало видеться – это неосторожно с нашей стороны.
– Мне необходимо было увидеть тебя. Ты даже не представляешь, что я пережила за эти несколько дней, Руперт, ты должен меня выслушать, пожалуйста, – взмолилась Сивилла, протянув свою бледную костистую ладонь к загорелой руке своего собеседника.
– Если ты собираешься плакаться мне о своей незавидной доле, то мне, пожалуй, лучше уйти. Честно говоря, – добавил Руперт, – я вообще не хотел сюда приходить.
Он уже собирался встать, когда ее цепкие пальцы пригвоздили его руку к столу, как заточенные ножи. Руперт вскрикнул от неожиданности.
– Ты никуда не уйдешь, пока я не узнаю все, что мне следует знать, – прошептала Сивилла, перегнувшись так, что ее говорящие губы почти касались полуоткрытого рта смотрящего на нее с долей трепета взрослого мужчины.
Руперт высвободил свою покрасневшую руку из сомнительного капкана, как вдруг тонкая струйка крови скатилась по его ладони – она была цвета спелой раздавленной клюквы. Взяв со стола салфетку, он осторожно промокнул пятнышко несколько раз, затем исподлобья взглянул на Сивиллу, которая, в свою очередь, как-то неуверенно, с небольшой долей брезгливости и в то же самое время, бесстрастно, наблюдала за разворачивающейся на ее глазах картиной, причиной появления которой, без сомнения, были ее ногти.
– Это ты ее убил, Руперт, ты…, – немного отстраняясь назад, вещала Сивилла, – не нужно меня переубеждать. Этим ты все равно ничего не добьешься. Я знаю…, – речь ее внезапно оборвалась, потому что Руперт не дал ей договорить то, что она так страстно желала вылить наружу.
– Ничего ты не знаешь. Ты не знаешь ничего. Ты никогда ничего не знала. Ты не знаешь меня. Ты не знаешь себя. Ты
пуста, ты бесплодна, ты холодная, бесполезная и бесчувственная. Ты ничто. Ты никто. Ты…Ты…– Не продолжай, не надо, – вырвалось из груди Сивиллы, – довольно!
– Тебе не нравится слышать про себя правду, а, Сивилла? – с легким вызовом в голосе спросил Руперт.
– Мне не нравится, когда все это говоришь ты. Убийца не имеет права возвышать себя, опуская других. Нет, никто не имеет на это право.
– Конечно! Никто, кроме тебя. Так, да? – вопросительно смотрел на Сивиллу Руперт, – ты ведешь себя так, будто всюду все тебе что-то должны: услуживать, опекать, ублажать, заботиться, ласкать, любить, а сама? Что ты можешь дать взамен? Пустоту и холод, неприязнь и отвращение… Мне продолжать?
– Нет, люди не могут так измениться, не могут, я не верю в это, – покачивая головой, повторяла Сивилла, словно пытаясь убедить себя в правдивости сказанных ей слов.
– Мне очень жаль, что мы так и не смогли понять друг друга за все эти годы, очень жаль. Хотя знаешь, может, оно и к лучшему.
– Я думала, ты меня любил, хотя бы как сестру…, – оборвалась стремительно фраза Сивиллы.
– Любовь? Что такое любовь? Любил ли я кого-нибудь в этой жизни? Если и любил, то не тебя, моя дорогая. Ты слишком проста для меня, или сложна, прости, я еще не решил. В любом случае, я надеюсь, что наша тайна останется по-прежнему между нами и не выйдет никогда на свет, я прав?
– Да, Руперт, ты прав во всем, кроме одного. Ты меня любил, и более того, любишь. Я знаю, что это так, иначе, почему я все еще жива?
Глава 12.
Неторопливо и бессвязно, беззащитные в своей природной наготе, струйки холодной дождевой воды лились по серому бескровному гравию, по бледному равнодушному мрамору, по черному мрачному граниту. Утро обещало быть пасмурным и безнадежным. Всю ночь шел нескончаемый, спешащий излить себя до остатка, дождь, прекратившийся лишь с появлением бледно-лимонного, похожего на осколок тающего льда, солнца. И оно, дневное светило, действительно постепенно исчезало, растворяясь в надвигающихся темноасфальтовых тяжелых тучах, пытающихся устроить на небе преждевременный мавзолей звезде.
Было воскресенье. Мрачное воскресенье – как в минорной молитве венгерского композитора, песне о смерти и снах. Тени ожидания поглощают все, разрушают грезы, заглушают удары бьющегося в надеждах сердца. Поминальная песня, реквием мятущейся душе, не находящей выхода из адского круга пороков, съедающего благие начинания, поглощая их в зачаточном состоянии, не позволяя даже появиться на свет.
Мрачное воскресенье – день похорон Джоанны, день покаяния и освобождения, день страха и мучительной неизбежной пытки, день пробуждения и бегства в сон, день, погрузившийся во тьму еще до наступления ночи…
Шейну терзала бессонница до самого утра. Глаза ее были мутными как зеленый чай с молоком и бездонными как глубокий колодец, зрачки были значительно расширены по сравнению с обычным их состоянием, печаль исказила ее молодое лицо, мысли о Джоанне, раскачивающиеся маятником в ее голове, были невыносимыми. Не в силах больше заснуть, Шейна неспешно, словно в забытьи, подошла к окну своей небольшой комнаты, на стекле которого по-прежнему в застывшем немом ожидании висели капельки прозрачной блестящей воды. Ей стало тяжело дышать, она начала задыхаться. Руки сами потянулись к окну – через мгновение сильный прохладный поток воздуха вскружил Шейне голову, разметал в яром неистовстве длинные волнистые волосы по ее плечам. Ресницы девушки опустились вниз, запечатав глаза веками.