История частной жизни. Том 3: От Ренессанса до эпохи Просвещения
Шрифт:
Нет необходимости приводить другие примеры этого двурушничества: достаточно сказать, что Гуноны, постоянно находившиеся под подозрением в силу своего происхождения, пытались уберечь себя и остатки своего состояния. Отсюда публичный конформизм и патриотический жаргон. К примеру, на объявления о событиях 9 термидора — «Ужасная новость, столь быстро покончившая с самыми известными членами Комитета общественного спасения. <…> Все пребывают в изумлении и ожидании дальнейших событий» — Гуноны реагируют ничего не значащими, но как бы республиканскими рассуждениями: «Никогда отчизна более не нуждалась во внутреннем мире и согласии, и в продолжении смертельной битвы с внешними врагами… надо твердо придерживаться курса санкюлотов». Конец Террора отнюдь не означает прекращения их тревог. Так, в августе 1797 года, в обстановке очередного политического и денежного кризиса и новой волны арестов, Жозеф Гунон писал: «Похоже, что Революция по–настоящему только начинается».
В конце концов эта стратегия публичного патриотизма и максимального удаления от общественных дел оказывается вполне действенной. Гуноны охотятся за новостями — любыми новостями — и, конечно, прислушиваются к слухам, но сами держат рот на замке, позволяя себе откровенности только в письмах, которые посылаются через проверенных людей. Как в 1794 году выразился один из знакомых им городских чиновников: «На что вы сетуете? Все бывшие дворяне под арестом, так что сидите дома!» Но это вряд ли идеальная ситуация для тех, кто, в силу положения и амбиций, мечтал о справедливых и разумных реформах и не являлся сторонником руссоистской аскезы. Самым трудным для них
Что можно сказать, подводя итог этому краткому обзору двухвекового развития? Прежде всего, происходит сдвиг. Традиционное общество, на всех своих уровнях и во всех проявлениях, не было ни единым, ни однородным. Наверху находилось привилегированное меньшинство, которое, когда забота о спасении души утратила всепоглощающий характер, было способно переосмыслить соотношение двух основных сфер человеческого существования, публичной и частной, не закрывая глаза на противоречия и сложности их повседневного взаимодействия. Для этих избранных, защищенных законами и правовыми институтами, доступ к частному существованию был залогом свободы. Но для обычных людей, особенно для массы деревенских обитателей, все было иначе: их труд и семейная жизнь предполагали строгую регламентацию, не оставлявшую простора для чего–то нового. Альтернативой был только разрыв с сообществом, уход, влекший за собой неопределенность и угрозу гибели: разве не известно, что спасение осуществляется благодаря тому, что уже есть? Поэтому они предпочитали обходить некоторые ограничения или использовать их ослабление, чтобы получать возможность испытать то чувство общности, которое приносит совместный, но необязательный труд, осуществление коллективного замысла, общность вкусов, будь то пляски, игры, охота. В обществах такого типа, умеющих распределять время и привычных к нужде, в подходящих случаях нет недостатка. Очевидным образом, такая приватная жизнь не мыслится и не осуществляется в индивидуальных терминах. Скорее ее можно различить в том, что происходит между или помимо исполнения необходимых задач, причем, как правило, на виду у всех. Это не исключает возможности интимного уединения (скажем, супругов) или тайны. Но наиболее интимные личные переживания, по–видимому, связаны с деньгами — их накоплением, сокрытием, передачей по наследству, обдумыванием их вложения и проч.
Джордж Стурт в своей книге «Перемены в деревне», исследуя систему деревенских отношений, уделял особое внимание соседству и, по сути, поставил вопрос о том, может ли частная жизнь быть свойственна традиционным обществам, где образ мысли, обряды, обмены товарами и услугами настолько ритуализованы, что индивидуальные судьбы являются слепком общего для всех существования. И тем не менее у каждого члена общества есть своя работа, обязанности, собственные привязанности. Хотя они во многом похожи и «прозрачны» друг для друга, у каждого есть свои привычные предпочтения, которые принимаются и допускаются окружающими: это и есть территория приватности, неотъемлемая составляющая общности [334] .
334
См.: Гоффман Э. Представление себя другим в повседневной жизни. М.: КАНОН-пресс, 2000.
ДРУЖБА И ОБЩИТЕЛЬНОСТЬ
Морис Эмар
В последние два–три десятилетия историки, во многом следуя примеру антропологов, уделяют огромное (возможно, чрезмерное) внимание семье. К этому их подталкивает богатство источников, свидетельствующих о ее роли в организации пространства повседневного существования, архитектуры жилищ, общественных отношений, юридических уложений, экономических решений и ограничений. В предельном случае история частной жизни может быть сведена к истории семьи и связанным с нею трем областям. Прежде всего это более широкие общности родственных и свойственных связей, в которые включена семья; затем ее отношения — часто напряженные — со всем ей посторонним, то есть с другими семьями (объектом соперничества и компромиссных соглашений), с деревенской общиной; наконец, взаимодействие семьи с институтами, которые обладают длинными руками и непомерными аппетитами, именуются «Церковь» и «Государство» и стремятся взять ее под собственный контроль. На этом фоне постепенно увеличивается автономия индивидуума, в итоге утверждающего свои (предположительно) новые права отчасти в противостоянии с семьей, отчасти через ее посредство. В полном соответствии с этимологией «приватности» («privatus» значит «ограниченный») это слово обозначает то, что огорожено несколькими концентрическими барьерами, одна часть которых стоит до сих пор, другая была передвинута и приобрела большую важность. Это произошло в результате ряда значимых и документируемых конфликтов, в конечном счете приведших к тому, что «частная жизнь должна быть ограждена стеной» (формулировка из письма Стендаля от 31 октября 1823 года, приписываемая им Талейрану) [335] .
335
Littre E. Dictionnaire de la langue franchise (ст. «Prive»).
Однако простота этой конструкции обманчива, как и истории, построенной на схеме возвышения и упадка «монополии семьи». Между семьей и обществом, семьей и находящимся вне (или даже восстающим против) нее индивидуумом никогда не было недостатка в посредниках и промежуточных инстанциях. Постоянно меняясь и умножаясь, они существуют на протяжении всего периода раннего Нового времени (и, скорее всего, много раньше). Ни сфера приватной жизни, ни привязанности, ни воспитание отнюдь не исчерпываются семьей, тем более что она рано приобретает привычку делегировать часть своих обязанностей. Так, детство человека, от рождения до вступления во взрослую жизнь, не обязательно проходит в лоне семьи. Сначала ребенка отдают кормилице: в XVII–XVIII веках эта давняя городская практика существенно «демократизируется», вплоть до того что в больших городах низшие сословия рассматривают ее как дешевый способ на время (или окончательно) избавиться от лишнего рта, учитывая, что эти расходы берут на себя различные благотворительные общества [336] . Затем его определяют в подмастерья, отсылают в коллеж, отдают «в люди» (широкое распространение этого обычая в Англии XVII века поражало итальянских путешественников) или поручают чьему–либо покровительству (не обязательно родичей). Иными словами, воспитание, обучение ремеслу и умению жить в обществе подразумевало участие людей, не являвшихся членами семьи, и освоение пространств за пределами дома: вспомним опыт юного Руссо, о котором он рассказывает в «Исповеди». Однако это касалось не только мальчиков. В Англии начала XVII столетия «девочек из аристократических семей ненадолго отдавали в услужение, чтобы подготовить их к единственной доступной им карьере — замужеству». Некоторые дома делали себе на этом репутацию: таков случай графини Хантингдон, чья «способность обучать [девочек] получила столь же широкое признание, как способность лорда Бергли обучать их братьев» [337] .
336
Hunecke V. Les enfants trouves: contexte europeen et cas milanais, XVIIIe-XIXe siecle // Revue d’histoire moderne et contemporaine. 1985. T. XXXII. No. 1. P. 3–29. О различии между семейными ролями и об их делегировании см.: Goody Е. Parenthood Social Reproduction. Fostering and Occupational roles in West Africa. Cambridge: Cambridge UP, 1982.
337
Pinchbeck I., Hewitt M. Children in English Society. T. I: From Tudor Times to the Eighteenth Century. London; Torino, 1948. P. 28.
Так
приобретался опыт, часть которого потом будет забыта за ненадобностью, и формировались отношения, которые тоже не всегда сохранялись, но некоторые из них сопровождали человека на протяжении всей жизни, структурируя и одушевляя его личное и общественное пространство. Что–то не требовало вербализации или хранилось в тайне или просто не попало в переписку, воспоминания или интимные заметки, еще не получившие достаточно широкого распространения: то, что такие связи оставались за пределами письма, не делает их менее реальными. В сочетании с родственными и семейными отношениями они образовывали вокруг индивидуума систему горизонтальных (основанных на принадлежности к одной возрастной, половой или сословной группе) и вертикальных — или, если угодно, симметричных и асимметричных — связей, порой совместимых и совмещающихся, порой, наоборот, конфликтующих. Поскольку каждая из них формировала собственный свод прав и обязанностей, то для их расстановки требовалась все более утонченная казуистика и поддержание иерархического порядка, позволявшего находить рациональное решение возникавшим проблемам. Образцовый пример такой тактики Дает статья «Дружба» в Энциклопедии, которая принадлежит перу шевалье де Жокура. В отличие от стоической традиции, требовавшей всего или ничего, в ней нет ни единого определения, ни универсального кодекса, поскольку «долг дружбы» варьируется «в зависимости от ее степени и характера, а по- тому существует множество различных степеней и характера дружеских обязанностей».Эта своеобразная «карта страны Нежности» [338] построена на множестве тонких дифференциаций: так, «друг, с которым делишь лишь обычные литературные забавы» или тот, с кем «поддерживаешь отношения из–за приятности его беседы», отличается от «друга — доброго советчика», который, однако, не может требовать того «доверия, которым удостаиваются лишь те друзья, с которыми мы связаны семейными или родственными связями». С одной стороны, это напоминает о фундаментальной неравноценности обмена дарами, когда следует ожидать и просить «скорее менее, чем более», а давать всегда «скорее более, чем менее». С другой, мы видим, что желание равенства, которое «должно обретаться или создаваться» дружбой, на самом деле «не может быть ею установлено… как не бывает этого и при кровном родстве», поскольку между людьми «разного ранга» ни дружба, ни родственные связи не являются достаточным поводом для перехода от «почтения» к «фамильярности». Но дружба должна допускать «взаимное довольство» и «приятность» при обмене мыслями и предпочтениями, при обсуждении сомнений и затруднений, всегда остающихся в четко определенных пределах, подобающих именно этим отношениям. Короче говоря, дружба формируется на основе тех же четырех базовых установок, которые Альфред Радклифф–Браун выделял в случае родства: уважение, шутливость, избегание, фамильярность [339] , а Клод Леви–Стросс формализовал как равенство сторон, взаимность, право и обязательство [340] .
338
Отсылка к известной карте из романа госпожи де Скюдери «Клелия, или Римская история» (1654), устанавливавшей разные этапы галантного ухаживания или путешествия по стране Нежности.
339
См.: Рэдклифф—Браун A.P. Структура и функция в примитивном обществе. Очерки и лекции / Пер. с англ. М.: Издательская фирма «Восточная литература» РАН, 2001.
340
См.: Леви–Стросс К. Структурный анализ в лингвистике и антропологии // Леви–Стросс К. Структурная антропология / Пер. с фр. Вяч.Вс. Иванова. М.: Изд–во ЭКСМО-Пресс, 2001. С. 37–59.
Несмотря на увлекательность такой казуистики, историки и, за немногими исключениями, антропологи вплоть до Роберта Брейна [341] практически не занимались изучением дружбы как таковой. В силу особенностей современной культуры их внимание скорее притягивала любовь. Ситуация осложнялась тем, что последняя заимствовала словарь у дружбы. Так, Церковь предпочитала говорить о «плотской дружбе» и стыдливости или о «нежной дружбе», чтобы оставить любовь на долю Господа. Кроме того, несмотря на попытки регламентации и кодификации, дружба не идентифицируется ни с одним устоявшимся и «зримым» институтом из тех, что существовали в Европе в раннее Новое время. Ситуация изменится лишь с появлением — сначала робким, а потом все более явным — «обществ», основанных на индивидуальном, «добровольном, необязательном и гибком» [342] присоединении членов — образчиком таких обществ долго были франкмасоны. Это не мешало тайному или явному вмешательству дружбы в работу если не всех, то большинства общественных институтов, порой приводящему к их извращению. Когда семью или общину разрывали конфликты, то противоборствующие стороны частично или целиком формировались по принципу дружбы. Она же была способна полностью их — институты — обессмысливать: так происходит в любых обществах, включая современные, когда синдикаты или партии, администрация или даже политическая система (вне зависимости от выборности) оказываются захвачены изнутри «друзьями друзей» [343] .
341
Brain R. Friends and Lovers. London: Hart-Davis-Mac Gibbon, 1976.
342
Fortes M. Kingship and the Social Order. London, 1969. P. 63 (Sindzingre N. Amis, parents, et allies: les formes de lamitie chez les Senufo (Cote d’ivoire) // Culture. 1985. Vol. 5. No. 2. P. 69–76).
343
Boissevain J. Friends of Friends. Networks, Manipulations and Coalitions. Oxford: Basil Blackwell, 1974.
Дружба с трудом поддается анализу, поскольку колеблется между двумя противоположными полюсами. В одном пределе она банализируется, полностью сливается с общими практиками социабельности и может описывать отношения как между отдельными людьми, так и между группами. В Другом оборачивается возвышенным чувством, универсальным по своей природе, которое, как и любовь, всегда сопровождает человека; оно способно выдерживать испытание временем и расстоянием, столкновение с честолюбием и с собственной уязвимостью. Большая часть текстов легко переходит от одной крайности к другой.
Родня, соседи и друзья
Дружба и семья составляют идеальную супружескую пару, во всяком случае по мнению той эпохи, которая предпочитала браки по расчету, чей успех гарантировался внешними факторами, не относившимися к личным чувствам супругов — соразмерностью статуса и состояния, решением семьи, интересами рода… Когда Лоренцо Альберти (отец Леона Баттисты) занемог и тревожился о судьбе своих сыновей, то кузены Адовардо и Лионардо — хотя присматривать за племянниками надлежало его брату Риччардо, с чем они были согласны, — заверяли: «…мы стараемся заслужить славу твоих добрых и преданных родственников. Если же дружеские отношения крепче, чем родственные, то мы будем поступать как твои настоящие и искренние друзья». В ответ Лоренцо клялся, что относится к ним с уважением, как к «дорогим родичам и верным друзьям». Для него это «люди близкие мне по крови, чьей любовью и расположением я всегда чрезвычайно дорожил» [344] .
344
См.: Альберти Л.Б. Книги о семье. М.: Языки славянских культур, 2008.