История моего самоубийства
Шрифт:
Над могильной плитой Хавы стояла старая береза, шуршавшая на ветру молодыми листьями. Ее посадил Мордехай вместе с Симантобом, который лежал рядом под базальтовым надгробием. Вспомнились простые слова из Талмуда, показавшиеся теперь важными: «Если лягут двое, то тепло им, а одному как согреться?» Склонив колени, Мордехай приложился губами сначала к могиле матери, потом — Симантоба. Солнце в небе окрепло, и утро стало густеть от запаха нагревшейся хвои. Сперва воздух молчал и ничего с ним не происходило, но затем — все сразу — застрекотали кузнечики: одни — мелко и отрывисто, словно дырявили густое пространство, а другие — мягко и ровно, как если бы, наоборот, штопали эти дырки.
Мордехай неторопливо расхаживал между прижимавшимися друг к другу памятниками и дивился не только тому, что даже на кладбище петхаинцы согревали и теснили один другого, а тому еще, что именно здесь, в земле, оказалось так много людей, которых он рассчитывал
Начал, однако, с сообщений из-за рубежа: вытащил из кармана вырезку из греческой газеты и стал переводить ее вслух. Оказывается, из-за инфляции, цены растут даже на человеческий скелет. Согласно агентству Рейтер, прилично сохранившийся мужской скелет в 1986 году стоил 490 долларов, а уже через два года — 1000! За руку или ногу сегодня уже можно выручить 100 долларов, а за череп — при условии наличия в нем всех зубов — 340, хотя два года назад он стоил всего 95. Но человеческий скелет, поднял голос Павел, не способен сравниться с останками гориллы, которые оцениваются в 7500 долларов! Это, должно быть, потому, заключил он без ненужных философствований, что население земли быстро растет и ему уже не грозит истребление.
Да, согласился Мордехай, оно быстро растет, но, во-первых, не за счет ведь петхаинцев, а во-вторых, число мудрецов при этом остается неизменным. Поговорим о мудрецах, согласился Павел и назвал Йоску Зизова, который, хотя считался и богатеем, и мудрецом, в конце жизни прославился такою скупостью, что на ночь останавливал часы, чтобы механизм не снашивался зазря; мечтал приобрести заграничную модель, работавшую не на изнашивающейся пружине, а благодаря бесплатному вращению земли. Один порок ведет к другому: Зизов женил сына, Габриела, на красавице Лие, дочери шамеса Симантоба, но после смерти супруги влюбился в родную невестку так беспамятно, что возненавидел сына и, как библейский Авраам, решился бы на непредставимый грех, если бы Бог не удосужился умертвить его при странных обстоятельствах. Прислуживавшая ему курдянка по имени Шехешехубакри пустила слух, что убил его якобы сам Габриел, сын, но Павел этому не верил, во-первых, потому, что Габриел Зизов — депутат горсовета, а во-вторых, каждый месяц он приносит на могилу родителей два букета цветов; не только, значит, для матери. Мордехай стал расспрашивать Павла о Лие, которая, если верить греку, всегда была красавицей, но с возрастом стала походить на главную наложницу главного бога Зевса, благодаря чему ее, еврейку, допустили даже на телевидение диктором. Спрашивал Мордехай о ней с напускным безразличием, — как если бы просто хотел убить время. Грек зато, не жалея водки ни себе, ни ему, отвечал на вопросы усердно и взамен просил у гостя одно: еще пару слов о Греции, где господин иностранец, оказывается, часто бывает.
…В синагогу Мордехай приехал незадолго до захода солнца. Двор был убран по-праздничному, асфальт побрызган водой, а в ветвях деревьев светились разноцветные лампочки. Кругом суетились служки, убранные атласными тюбетейками. На скамейке у парадной двери восседал раввин, — молодой толстяк в белом кителе и с черной бородой: ноги расставлены шире, чем у других, но на лице — хотя разговаривал он глядя в пространство — никакого следа благородного лукавства. Во двор набивались незнакомые ему люди, пахло не птицей или воском, как прежде, а хвоей и одеколоном, но было ощущение, будто ничего не изменилось, и он, Мордехай, ушел отсюда только вчера…
Господин — иностранец? Хорошо! Конечно, еврей? Еще лучше! Да, к нам стали чаще ездить, и это хорошо, но не думает ли господин, что, когда где-то становится хорошо, — значит, где-то еще дела пошли плохо? Господин откуда, из Америки? Что?! Из Иерусалима?! Люди, он из Иерусалима! Рассказывайте же, не молчите! Ну как там все? А правда ли, будто в Иерусалиме уже все не так, и ученые евреи едят в Песах хлеб? А как думает господин, — надо ли верить в чудеса или лучше просто полагаться на них? А где господин научился говорить по-нашему без акцента? Как — в Петхаине?! Не может быть! Какая Хава? Да не может же быть! Наш Симантоб? О, Господи! Подождите, молчите, не называйте себя, скажем сами! Ой, благословенно имя Господне, ты — Мордехай! Мордехай Джанашвили!
Вокруг
него сгрудилась толпа, гудевшая, как трудная музыка. Петхаинцы разглядывали его: одни жадно, другие осторожно, словно опасались причинить неудобство. Это же — Мордехай Джанашвили, великий ученый и богатый богач! Тот самый, о котором оттуда говорят по радио и которого тут знают и дети. Нет, вы только взгляните — какой он красивый, люди, и даже высокий! И какой еще молодой! Люди, он же родился среди нас, но вы посмотрите внимательно разве он чем-нибудь на нас похож?! На нем же печать небесная! Эх, правду говорят — непобедим Бог Израилев! Пройдут эти дни и придут совсем другие: дети наши, с Богом, вырастут и станут, как Мордехай! Об этом даже в Книге написано! Нас снова ждут удача и слава! Дайте нам немного времени, мы уже начали — и скоро нас везде будут узнавать по нашим делам и по Божьей печати на лицах! Слушай, Мордехай, оборотись ко мне, я — тетя твоей жены Рахили! Как она там, Рахиль? Пропустите меня, я дружил с его отцом, с Симантобом! Не узнаешь, Мордехай? Я бывал в вашем доме на пасхальных агадах, и мы кричали «Дайену!» Тише, люди, не голосите, и не все вместе, он же так ничего не слышит! Пожалуйста, Мордехай, после молитвы — ко мне, у меня дома сын, большой грамотей: сочинил какой-то хороший закон про природу и жизнь, и тебе будет с ним интересно! Нет-нет, Мордехай, ты пойдешь ко мне, неужели не узнаешь — я же был в твое время кантором, и у меня была жена, помнишь, учительница пения, земля ей пухом! Успокойтесь, люди, угомонитесь, в конце концов, и перестаньте толкаться, он пойдет к раввину! Зачем ему нужен наш сраный раввин, человек живет в самом Иерусалиме среди великих гаонов! Тише, тише, ни к кому из нас Мордехай не пойдет: у Мордехая есть тут сестра! Мордехай пойдет на сэдэр к сестре, вот куда он пойдет! К Лие Зизовой! А что — она его сестра? Ах, да, конечно! Да вот же она идет сюда сама, вот же она, Лия! Что? Ей уже сказали? А может быть, и не говорили, сегодня ведь все идут в синагогу, сегодня же праздник, люди! Расступитесь все и молчите! Лия идет к Мордехаю!45. Праздник есть хитросплетение будничных чувств
Сразу за пределами Петхаина, в подвальном ресторане пахло вином и играла музыка, — витиеватая, как лоза, и саднящая, как догадка. За столами сидели только мужчины, стройные, как кипарисы, — пили вино и оглядывались на Лию Зизову из телевидения, знаменитую красавицу с зеленым взором, которая казалась им теперь, после вина, доступной. Смущало их только присутствие иностранца, умевшего, оказывается, заглядывать в женские глаза так же порывисто, как они сами.
Между тем, Мордехай рассчитывал на обратное: на то, что вино успокоит его и вернет к самому себе. Вместо этого он разговаривал все громче, стараясь перекричать музыку, но забывая снизить голос в паузах. Лия, тоже захмелевшая, держалась под стать: смеялась невпопад, поддакивала, качая головой и поправляя при этом шляпу с припущенными полями, и все это делала как положено красавице, давно отработавшей перед зеркалом каждое движение, за что, однако, сейчас она впервые презирала себя. Презирал себя и Мордехай: так ли представлялась ему эта встреча с Лией, здесь ли мечтал сидеть с ней, эти ли говорить слова?!
Запнувшись на полуфразе, он бросил на нее растерянный взгляд, сдавшись внезапной атаке того мучительного чувства, которому он не умел и не желал сопротивляться, ибо обволакивавшая его боль несла в себе предвосхищение никогда не испытанного праздника. Это состояние он знал с петхаинских лет, с той поры, когда начал бояться Лии, но после переселения в Иерусалим стал представлять его себе отчетливей, — как восхождение на зеленый холм в середине мира, увенчанный белокаменной крепостью, из бойниц которой открывается ослепительный вид на вселенную. У тебя захватывает дух, и вместе с тревогой в тебе нарастает радость; и хочется раствориться в этом чистом, золотисто-бело-сизом мареве, ибо, только растворившись в нем, можно проникнуть в другого человека, без которого вся красота оказалась бы расточенной зазря; слиться с ним навсегда воедино, после чего — чем бы ты вместе с ним ни обернулся, белым ли камнем в стене этой крепости, зеленой ли травинкой, пробившейся в этой стене, глотком прохладного воздуха или пьянящим запахом розмарина, — после чего солнце остановится посреди небосвода, и уже ничему не наступит конец: «Оглянись, оглянись, Суламифь!»…Лия смешалась, как если бы угадала его мысли, и отвела глаза в сторону.
— Лия! — вырос над столом один из кипарисов. — Вот ты где! Я звоню ни тебя, ни Габи, а Мира твоя утверждает, что ты в синагоге: у мамы праздник, Моисей увел ее сегодня из Египта… Так вот как он выглядит, Моисей! — и хихикнул, дохнув винным перегаром.
— Это Мордехай. Он брат мне. Из Иерусалима.
— Ты никогда о нем не говорила, — сказал кипарис и повернулся к Мордехаю. — Разрешите представиться!
— Не надо, — ответил он. — Зачем, если сразу же прощаться?
Дерево зашелестело, но смирилось и раскланялось: