История одного путешествия
Шрифт:
— Хорошие у вас щиблеты, господин поручик. Верно, дядюшкин подарок?
На следующий день я никуда из пятого класса не выходил, с утра остался лежать на полу. Уже три дня я ничего не ел, и последний наш обед с Плотниковым — пахнувшие рыбой нырки — был так далек, что даже воспоминание о нем меня больше не тревожило. Бессвязные виденья проносились в голове: я вспоминал наш чернореченский дом, голодную весну восемнадцатого года, белые ночи, когда я подобранным ключом открывал кладовую и крал из мешочка ржаную муку. Я видел заросшие дорожки нашего сада и вдалеке, на краю обрыва, фигуру отца в черном плаще. Медленно из темноты передо мною возникла маленькая часовня, огромный черный ящик, покрытый ковром, фамильная икона, стоявшая в изголовье, сгорбленная, чуть раскачивающаяся фигура бабушки, ее сосредоточенное лицо: она ежедневно приходила сюда, в часовню, и над грабом отца
2
Отец умер в деревне Немйвала, в 18 километрах от нашей Черной речки. После смерти первые годы он пролежал в гробу, положенном в деревянный ящик, оцинкованный изнутри и поставленный в маленькой частной часовне в той же Нейвале. В 1924 году прах отца был перевезен на Черную речку, а в 1957 году был похоронен на Волковом кладбище в Ленинграде.
У меня нестерпимо чесался живот — единственное место на теле, которое мне удавалось согреть под моим дырявым халатом, но мне было трудно двигаться, и только пальцы, запущенные в прореху рубашки, лениво скребли голое тело. Времени не было, и когда, уже к вечеру, за мною пришли Плотников и Вялов, мне казалось, что я только что очнулся после долгого сна.
— Пора уезжать, — сказал Плотников. — Говорят, красные в десяти верстах. Завтра, а то и сегодня вечером они будут в Батуме.
Мне было трудно двигаться, и я стал уговаривать Плотникова подождать еще немного.
— Нет, брат, пойдем. — Плотников помог мне встать на ноги. — И так неизвестно, как мы выберемся из Батума.
— Может, все же остаться…
— Так тебя красные и будут гладить по головке — пай-мальчик — и сразу назначат комиссаром.
— Куда же нам идти?
— В порт, в порт! — Вялов всячески старался расшевелить меня. — Там еще пароходы стоят, — может, удастся залезть: для нас это дело привычное.
Улицы Батума были многолюдны и взбудоражены. Спешно закрывались лавки, пустел базар, обыкновенно торговавший от зари до зари, около здания Особого отряда мы встретили французских солдат, переносивших разобранный на части самолет. Набережные были полны народу. Воздух посерел, снежные горы выплыли из тумана и вновь растаяли, как синие призраки. Большинство пароходов уже стояло на внешнем рейде, и попасть на них не было никакой возможности. Из больших пассажирских пароходов, пришвартованных к пристани, оставалась только «Мария», старый, давно не ремонтировавшийся транспорт Русского общества пароходства и торговли. Мы протолкались к черно-рыжему, облупившемуся борту. На сходнях стоял грузинский часовой — последняя передвижная крепость, которую мне суждено было видеть, — и нас, конечно, не пропустили. Мы двинулись вдоль борта к носу парохода. На кубрике я увидел длинную, похожую на сломанную мачту фигуру Милешина. Палуба в этом месте возвышалась над набережной метра на четыре.
— Господин корнет, — крикнул Плотников, — помогите взобраться!
Милешин засуетился ж вскоре сбросил нам толстый канат. Плотникова быстро втащили на борт. Когда пришла моя очередь, я долго танцевал вокруг каната, чувствуя, что у меня не хватит силы взобраться. Наконец я решился. Оттолкнувшись от набережной, я повис на канате, раскачинаясь, как маятник. Перед глазами мелькнул кружок иллюминатора, потом я ударился спиною о борт и почувствовал; неудержимое желание разжать руки: внизу, между пароходом и набережной, чернела мертвая портовая вода.
В это время я почувствовал, что канат сам собою ползет вверх. Я уже не помню как, но Плотников и Милешкин все же втащили меня на палубу — каната я не отпустил.
То, как меня втаскивали на борт, было замечено, поднялся крик, и Вялова оттеснили от парохода. Я тщетно искал его глазами среди пестрой толпы, когда минут через десять он оказался позади меня, на пароходной палубе. Вялов обманул часового и, пока тот проверял пропуска сотрудников Особого отряда — пароход предназначался главным образом для них, — проскользнул на борт.
На пароходе мы встретили несколько десятков кубанцев, тех самых, что остались в Поти. Однако ни одного члена кубанского правительства среди них не было: они исчезли неизвестно куда после того, как грузины отобрали у солдат награбленное в Поти сукно. Больше ни об одном кубанском министре я ничего никогда не слышал.
Смеркалось. Из-за туч выглянул зеленый диск месяца. Маленький буксир, пыхтя и урча, вывел «Марию» на внешний рейд. Я сидел на носу парохода, между ржавыми
колесами лебедки. Меня снова начало одолевать оцепенение. Бросивший якорь пароход еле покачивался на пологих волнах. Я так и остался бы сидеть, если бы Вялов не шепнул мне на ухо:— Иди скорей, тут нашлись консервы.
Магическое слово «консервы» пробудило меня. Я побежал за Вяловым. Рядом с пароходом, у самого борта, в темноте, я увидел силуэт длинной баржи. По спущенным с палубы канатам взад-вперед сновали солдаты, главным образом наши кубанцы. Щуплый гармонист, упершись животом в перила, тащил веревку с привязанным к ней целым, ящиком консервов. На этот раз голод придал мне силы, и я воробышком соскользнул по канату на баржу. Консервы — корнбиф, известный в те годы под именем «аргентинской обезьяны», — лежали грудой, я увяз в них по колени. Бессильная жадность овладела много, мне хотелось сразу захватить как можно больше, но скользкие жестяные банки падали из рук, выскальзывали из переполненных карманов халата. Я больно стукнулся коленом в темноте о какое-то деревянное ребро баржи, и отчаянье начало овладевать мною. Наконец, разозлившись, я сунул несколько банок за пазуху и полез обратно на палубу парохода. Я ушел сделать два таких путешествия и стал обладателем дюжины банок, когда грузины спохватились и поставили часовых. Вялов, вытащивший целый ящик, поделился со мной. Плотникову повезло еще больше — вместе с Милешкиным и толстомордым булочником они вытащили пятипудовый мешок с сахаром, и после дележа, в котором участвовали все кубанцы, получил полную шапку крепкого, божественного рафинада.
Я растерялся от голода. Сломанное лезвие карманного ножа скользило по жести, я до крови исцарапал себе руки, в спешке просыпал сахар и долго его собирал на грязных досках палубы. Плотников помог мне: своим «перышком» он разрубил одну за другой несколько банок корнбифа. Обломком моего ножа я выковырял красное, с белыми полосами жира, волокнистое мясо. Я ел. Все кружилось у меня перед глазами. Сидя, как курица на яйцах, на банках корнбифа — я боялся растерять их, — я ел. Мясо застревало в зубах, я еде успевал прожевывать его, специфический консервный запах одурял меня, — а я ел, ел. Я ел всем телом — руками, ногами, спиной, я чувствовал, как пухнет мой живот, как мне становится жарко и пот пробивает меня, но я не мог остановиться и съел, одну за другой, три с половиной банки. Не знаю, как это случилось, какому угоднику я своевременно помолился, но я не заболел. Насытившись и отяжелев, — вероятно, так себя чувствует удав, проглотивший антилопу, — я почувствовал, что невероятная жажда одолевает меня. На пароходной кухне — о незабываемое блаженство! — мне удалось раздобыть фляжку кипятку. Засунув в рот треугольный кусок рафинада, надувший мне гигантским флюсом правую щеку, я пил сладкую горячую воду до тех пор, пока не почувствовал, что больше ничего не могу втолкнуть или влить в себя. Совершенно опьянев от сытости, шатаясь, я вышел на верхнюю палубу и устроился около горячей стенки пароходной трубы. Мгла окружила меня со всех сторон, звезды закачались в черном небе, и, завернувшись в халат, прижимая к груди оставшиеся банки с консервами, я погрузился в непробудный сон.
Весь день 18 марта мы простояли на внешнем рейде. Батум был окружен красными, и повсюду, то на севере, то на юге, вспыхивали ожесточенные перестрелки. Иногда шальные пули пролетали над головой и терялись в морской дали. Небо было безоблачно. В последний раз я смотрел на недостижимые вершины Кавказских гор, взлетевшие ослепительными облаками над черным Батумом.
Рейд пустел — один за другим снимались с якорей пароходы и, распуская клубы коричневого дыма, исчезали на западе. На корме «Марии» я набрел на целую группу членов грузинского Учредительного собрания: они, волнуясь и крича, оканчивали завязавшиеся до войны, уже никому не нужные и не интересные споры. По палубе одиноко бродили грузинские юнкера — под Тифлисом от первой роты в живых осталось всего три человека. Наши кубанцы мрачно сбились в углу носового трюма — их ничто не могло утешить после потери награбленного в Поти сукна.
У меня начались первые приступы кавказской лихорадки. Нудно кружилась голова, и от острого озноба я то и дело начинал стучать зубами. После того, как мой живот замолчал, мне больше всего на свете хотелось курить. Когда я увидел, как маленький голубоглазый офицер — грузина в нем выдавал только кавказский акцент — резал свернутые трубочкой листья табака, мое сердце не выдержало, и я предложил поменяться — табак на консервы корнбифа. Офицер отказался и дал мне просто так, даром, целую пачку слипшихся нежных листьев, пахнувших солнцем и теплой землей. Я до сих пор чувствую себя его должником.