Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История одного путешествия
Шрифт:

— Я пришла за вами, Борис Николаевич просит прийти к нему. Если вы свободны, идемте: у него спешное дело.

Я был заинтригован: какое спешное дело могло быть у Андрея Белого ко мне?

Тем временем Наденька ваяла со стола мой дневник и зажурив папиросу, начала перелистывать. Я бросился за пальто и потянул Наденьку в переднюю.

— У вас симпатично, — сказала она мне, без особой охоты покидая комнату, — только почему вы пишете зелеными чернилами? Неудобно читать.

Фрау Фалькенштейн проводила нас почти любезно: она была успокоена краткостью визита. Подслушивая за дверью, она ничего не поняла в нашем русском разговоре, но все же сообразила, что посещение было не любовное.

Всю дорогу, на улице, в метро, Наденька говорила

одна, короткими, рублеными фразами. Она была похожа на часы, в которых все колесики вздумали вертеться с удесятеренной скоростью и каждое в свою сторону. Сперва восхитившись Маяковским, а потом отругав его, Наденька заявила, что со стихами все кончено — она не напишет больше ни строчки. И тут же я узнал, что она готовит вторую книжку стихов, хотя Архипенко, в студии которого Наденька начала работать, находит у нее талант и советует ей посвятить себя абстрактной живописи. Но ей нравятся конструктивисты:

— Вы понимаете, пересечение плоскостей в пространстве дает такие необыкновенные эффекты, что вы как будто проникаете в тайны космоса…

Ошарашенный бестолочью ее разговора, я поднялся вслед за Наденькой на шестой этаж огромного дома, как и все берлинские дома, похожего на каменный сундук. Здесь, на Прагерплац, в пансионе средней руки, жил Андрей Белый. В передней на круглой вешалке висели пальто, стояла большая плевательница, наполненная окурками, под потолком отлетались дорогие обои, зеркало было покрыто слоем пыли — на всем лежал отпечаток неряшливости и запустения. Но когда я вошел в очень большую, обставленную случайной мебелью, многоугольную комнату и из-за стола, заваленного газетными вырезками, корректурами, рукописями, мне навстречу поднялся Андрей Белый, — я забыл все: и Наденьку Ланге, и запущенный пансион, и собственную мою затурканность. Он сделал несколько встречных шагов с легкостью и изяществом необыкновенным. Низко поклонившись, протянул мне руку. Все его движения были плавны и неожиданно гармоничны, как будто он исполнял некие балетные па, руководствуясь только им одним слышимой музыкой. А затем я увидел его глаза, светлые, светло-голубые, — ослепляющие. И пристально-зоркие, — не глаза, а лучистые стрелы. Когда как-то Берг сказал, что о глаза Андрея Белого «можно зажигать папиросы», я возмутился — разве северное сияние может что-нибудь зажечь? Его глаза лучились, сияли, и в этом сиянии было нечто недоступное логическому определению.

После нескольких фраз, которых я не помню, оправившись, я разглядел окружавшие почти лысую голову легким облачком тонкие, совсем белые волосы, синий бант, повязанный вместо галстука, светлые брюки с мешками на коленях (впрочем, мне в ту минуту все могло показаться светлым), рабочую бархатную куртку.

— Так вот, — Андрей Белый продолжал разговор, в его сознании уже давно завязавшийся, — необходимо послать приветственный адрес Горькому. Алексея Максимовича травит вся русская эмиграция. Клевещет, забывая, что клевета ложится не на Горького, а на них самих. Они забыли все, что Горький сделал для русской интеллигенции за последние годы. Надо как можно больше подписей, а пока… — неожиданно красивый взлет рук, вдруг превратившихся в крылья, — …подписали… — С яростью: — Никто не подписал. Я очень хотел бы, чтобы ваша подпись, Вадим Леонидович, была первой. Я набросал проект, вот посмотрите.

Я был, конечно, польщен, особенно «Вадимом Леонидовичем», — в мои девятнадцать лет если кто и называл меня по имени и отчеству, то всегда путал, и я превращался в Вадима Андреевича, — но все же, взяв в руки две странички, исписанные крупным косым почерком, неуверенно пробормотал:

— От чьего же имени, Борис Николаевич?..

— Вы учитесь в Берлинском университете?

— Я ни в каких студенческих организациях не состою, да и в университет я стал ходить всего несколько недель назад.

— Так подпишите от своего собственного.

Я смотрел на сияющие и зоркие глаза Андрея Белого и чувствовал, что еще минута — и я подпишу хотя бы от имени президента

Германской республики.

— Борис Николаевич, — я собрал последние силы — не могу я подписать от моего имени — у меня его нет, — а подписать как сын Леонида Андреева, особенно зная всю сложность отношений между отцом и Алексеем Максимовичем… Вы сами понимаете — нехорошо это.

Андрей Белый растерянно замолчал, — было видно, что этот простой довод ему даже не приходил в голову. Стараясь загладить мой отказ, я заговорил о его воспоминаниях в недавно вышедшей в издательстве Гржебина «Книге о Леониде Андрееве».

— Так вам понравилось, правда?

Андрей Белый встал со стула и заходил по комнате. Мальчишеская легкость походки, гармония жестов, — он рассекал воздух, сопровождая каждое слово новым крылатым движением, — были удивительны. Мягкое лицо с резкими ораторскими морщинами, шедшими от русского, чуть мясистого носа к углам рта, лоб, окруженный пухом белых сияющих волос, могло показаться старым — ему в то время было всего сорок два года, — но, как только оп вставал и начинал ходить по комнате, ощущение возраста исчезало.

Я рад, что вам понравилось. Мне всегда было досадно, что между мною и Леонидом Николаевичем существовали недоразумения, недоговоренность, недопонятость, — не знаю, как назвать, — нечто мешавшее нам приблизиться друг к другу.

Андрей Белый вдруг остановился, и его зоркие глаза начали осматривать меня с такой напряженностью, что мне стало неловко.

— Вы похожи на отца. Нет, не очень, но похожи. Меньше всего фигурой — Леонид Николаевич был ниже ростом, плотнее. Он был необыкновенно красив, гораздо красивее…

Борис Николаевич осекся, подумав, что я могу обидеться, и чудесная извиняющаяся улыбка появилась у него на губах.

— У вашего отца была необыкновенная голова, до тревожные глаза. Он был художник, артист: он великолепно играл. Мы все играем — и Блок, и Горький, и я. Но мы играем себя. Андреев играл других, он создавал образы людей, ему привидевшихся. И этими образами определял самого себя. «Он был Дон Кихотом в прекраснейшем смысле», — Андрей Белый повторил фразу из своих воспоминаний, фразу, которая меня поразила, о донкихотстве Леонида Андреева никогда никто не писал, а мысль была верной и, может быть, даже ключевой: вне ее трудно понять сущность моего отца — не только человека, но и писателя.

В разговор вмешалась Наденька Ланге, уже давно не находившая себе места, и ее визгливый голос нарушил магию взволнованной речи Андрея Белого. Меня поразило, как Борис Николаевич не заметил этого, — Наденька для него не существовала. Он оставался внутри себя. Даже сияние глаз стало как бы всасываться, схваченное световыми воронками, уводящими в глубину.

Прощаясь, Андрей Белый сказал мне:

— Принесите ваши стихи. Я теперь редактирую литературный отдел в газете «Дни». И хотя газета для стихов место неподходящее, все же принесите.

Я был еще очень неуверен в себе, хотя последнее время стал писать с большим увлечением. Был и другой вопрос, который я никак не мог решить: под каким именем начать печататься? Мне казалось, что, подписываясь фамилией «Андреев», я прикрываюсь именем отца, искусственно вызываю к себе интерес читателя, меня не знающего. Прошло несколько недель, прежде чем я решился снова переступить порог многоугольной комнаты Андрея Белого.

Еще перед тем, как Андрей Белый прислал ко мне Наденьку, я стал постоянным посетителем литературного кафе — «Дома искусств». Сам я еще не решался подавать своего голоса и тихонько сидел за столиком в длинном зале, помещавшемся на втором этаже. За окнами, как раз напротив кафе, поезда метро взлетали на эстакаду, пересекали железнодорожные пути, как ручьи, стекавшие узкими полосками рельсов в черный зев Потсдамского вокзала, и снова, вдалеке, ныряли под землю. Б. Пастернак в стихотворении, названном «Gleisdreieck» — по имени следующей за Ноллендорфплац станции — и написанном в Берлине в январе 1923 года, говорит:

Поделиться с друзьями: