История одного путешествия
Шрифт:
(«Крылья дыма» кажутся непонятными, если не знать, что метро пролетало по эстакаде над поездами.) Каждые три минуты грохот и лязганье вагонов заглушали голоса выступавших в «Доме искусств». Огромный и тяжелый город упорно напоминал о своем присутствии. Ни один город, даже Нью-Йорк, не давит так своих жителей, как давила грузным однообразием столица Пруссии.
Однажды, выступая в «Доме искусств», Андрей Белый, не окончив плавного жеста рук, приостановился и произнес ровным, но сильным голосом, заглушившим грохот вылетевшего из-под земли поезда:
— Когда обезьяна на берегу пустынного моря увидела горизонт и
Эти две фразы поразили меня. Неожиданный вывод — так родилось искусство — указывал на основную особенность творчества: преемственность. Вне опыта предшествующих поколений искусство не может существовать, иначе творцу каждый раз, когда он что-либо создает, пришлось бы сходить с ума. Обезьяна, став человеком, помимо инстинктивной памяти приобрела память созидательную.
Наличие опыта с особой силой проступает в развитии искусства, в том, какие новые формы оно принимает из поколения в поколение. Пушкин и Баратынский не могли бы писать так, как они писали, до Державина и Батюшкова, Лермонтов — до Пушкина, Пастернак — до Блока. Как эстафета, русская поэзия передается из рук в руки. Кажется, один Хлебников вырос прямо из корней русского языка, но он опирался на учение символистов, утверждавших магческую роль слою а. Именно потому, что у Хлебникова было «прошлое», он смог обогатить поэзию и Пастернака, и Маяковского, и Цветаевой. Гениальность Пушкина в том, что он не только «подвел итог» всей современной ему поэзии, но и в том, что он предвидел грядущих поэтов, новые вехи будущей поэзии: Лермонтова своим восьмистишием «В дверях Эдема ангел нежный…» и даже Блока: «Пью за здравие Мэри…».
Влияние Блока на людей моего поколения — то есть на тех, кто начинал писать, еще не зная Мандельштама, Пастернака, Маяковского, — было огромно. Мы не могли вырваться из-под магии «Незнакомки» и «Шагов командора». Иногда это влияние было губительным — начинающий поэт бесследно растворялся в Блоке; иногда оно служило трамплином для взлета, помогавшим сделать больший прыжок. Блоковское влияние не трудно было обнаружить в моих стихах, написанных в те годы, когда я еще не оторвался от трамплина:
Мне нет возврата, и не нужно! Мой путь в слияньи всех путей! Пусть нет за свистом вьюги вьюжной Путеводительных огней!Я понимал, что мое самостоятельное существование еще не началось, и, в сущности, не поиски псевдонима, а неуверенность в самом себе была главной причиной, заставлявшей меня откладывать визит к Андрею Белому.
Влияние Блока часто видели и там, где его не было и в помине.
В начале зимы 1922–1923 годов я присутствовал на двух заседаниях «Московского клуба писателей», куда меня ввели Андрей Белый и М. А. Осоргин. На одном из заседаний принимали в клуб Виктора Шкловского, которого, как «автора формального метода», защищал, — без особого, впрочем, энтузиазма, — критик Ю. Айхенвальд. Шкловский, по его словам, был талантливым, но слишком «беспокойным» молодым человеком. На другом заседании читали стихи Владислав Ходасевич, бывший в то время ближайшим сотрудником горьковской «Беседы», и Андрей Белый. Ходасевич говорил о том, что пишет трудно и долго — «одно стихотворение я могу писать четыре года».
Пробочка над крепким йодом! Как ты скоро перетлела! Так вот и душа незримо Жжет и разъедает тело.Андрей Белый пришел в совершенный восторг от этого четверостишия. Он говорил о «виртуозной скупости слов» о том, что в стихах Ходасевича каждое слово, как в ванне Архимеда, вытесняет всю лишнюю влагу, и удельный вес звука становится совершенно точным. Сам он прочел два стихотворения, посвященные разрыву с Асей Тургеневой. На этот раз он читал сосредоточенно, почти без вихрящихся жестов, обыкновенно сопровождавших его чтение, как будто разговаривая с самим собой:
Ты, вставая, сказала, — что — «нет»; И какие-то призраки мы: Не осиливает свет — Не осиливает: тьмы! ………………………………. Ты ушла… Между нами года — Проливаемая куда? — Проливаемая — вода: Не увижу — Тебя — Никогда! Капли точат камень: пусть! Капли падают тысячи лет… Моя в веках перегорающая грусть — Свет! Из годов — с теневых берегов — Восстают к голубым глубинам Золотые ладьи облаков Парусами крылатыми — там. Растворен глубиной голубой, Озарен лазуритами лет. В этом пении где-то — в кипении В этом пении света — Видение — Мне: Что — с Тобой!И второе прочитанное им стихотворение я цитирую по альманаху «Эпопея», где оно было напечатано впервые, без разбивки на отдельные строчки, подчеркивающие мелодические паузы (в «После разлуки» оно напечатано «в разбивку», то есть так, как он читал в тот вечер).
Ты — тень теней… Тебя не назову, Твое лицо — холодное и злое; Плыву туда — за дымку дней — зову, За дымкой дней, — нет, не Тебя: былое, — Которое я рву (в который раз), Которое, — в который раз восходит, — Которое, — в который раз алмаз — Алмаз звезды, звезды любви, низводит. Так в листья лип, провиснувшие, — Свет Дрожит, дробясь, как брызнувший стеклярус; Так в звуколивные проливы лет Бежит серебряным воспоминаньем: парус… Так в молодой, весенний ветерок Надуется белеющий барашек; Так над водой пустилась в ветерок Летенница растерянных букашек… Душа, Ты — свет. Другие — (нет и нет!) — В стихиях лет: поминовенья света… Другие — нет… Потерянный поэт, Найди Ее, потерянную где-то. За призраками лет — не призрачна межа; На ней — душа, потерянная где-то… Тебя, себя я обниму, дрожа, В дрожаниях растерянного света.В тот вечер «ты — тень теней» произвело на меня впечатление, которое я не могу назвать иначе как потрясающим. Боль разлуки обожгла смени. Я повторял, повторяю и буду повторять: «…былое, — которое я рву (в который раз), которое — в который раз восходит, которое — в который раз алмаз — алмаз звезды, звезды любви, низводит…» — и каждый раз я чувствую, как озноб ползет по спине, как рыданье схватывает горло и что я никогда не сумею объяснить, почему это происходит…
Первым взял слово Юшкевич (председательствовал, помнится, Б. К. Зайцев) и голосом одного из своих героев, который, глядя на голую спину своей жены, говорит: «И сколько же кур я в эту спину впихнул», — произнес:
— Не понимаю я вас, Борис Николаевич, — мы, прозаики, не знаем, как нам избавиться от слова «который», а вы его раз десять поминаете. Кроме того, и вы и Ходасевич подражает Блоку. В наши дни все пишут «под Блока» — звезды, туманности, сияния. Впрочем, теперь начинают писать под Маяковского: бум, перебум — бац, — но от этого не легче. Как будто в русской поэзии нет других путей.
Через всю комнату пронеслись бешеным вихрем возмущения отдельные слова Андрея Белого:
— При чем тут Блок? Ходасевич — анти-Блок. Стихи Ходасевича тверды, как камень, в них нет ни капли влаги. А слово «который»… на этом слове построено все стихотворение…