История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)
Шрифт:
– Что же это такое? – сокрушалась бабушка. – Вчера же включался! Я смотрела «Лебединое озеро».
Она крутила что-то, садилась, потом опять вскакивала. А я, путая «ты» и «вы» – забыла, как к ней обращалась в Рыльске, – рассказывала про нашу жизнь в Болгарии. Наконец телевизор заработал, и мы с ней посмотрели «Три сестры» и «Сердца четырех». А вечером, к огорчению и недоумению бабушки, я поехала ночевать в общежитие на Дорогомиловской, куда нас всех приехавших из Софии, поселили.
Из моего письма маме:
…бабушка, она очень подвижная, остроумная и веселая, но, видимо, плохо себя чувствует. Мама, ты себе не представляешь, как она тебя любит… если можешь, приезжай скорее к нам. Здесь тебя все очень ждут, бабушка боится, что не дождется тебя.
Бабушке
Осенью 1952-го Москва будоражила свежим незнакомым запахом. Перегораживая тротуар, мы шли, веселые, взявшись под руки, – Милька, Клара, Динка, Надя, Веса, я. И как тогда, в 1946-м, в Софии, болгары сторонились нас, так теперь сторонились и глядели нам вслед москвичи. Мы были хорошо – «по-заграничному» – одеты, встречные нас оглядывали, слышалось: «иностранки», но потом они останавливались в недоумении – ведь выговор наш был чисто русский.
Из письма:
Нас, меня и Надю, знакомил с Москвой Милен. Были на Красной площади, на улице Горького, около Большого театра, завтра пойдем в Третьяковскую галерею.
Но меня не оставляют учиться в Москве, посылают в Ленинград, бросают в совершенно новую для меня среду. Кто знает, как бы сложилась моя судьба, останься я тогда в Москве, где дядя Жоржик, тетя Тася, Владик, вся наша софийская компания, где Володя Червенков. Нет, меня бросают – как слепого кутенка в воду. Я должна одна пройти путь, для меня нелегкий, мне хочется бросить все и бежать, бежать без оглядки домой, под крыло родителей. Но я не могу себе этого позволить. Цель моя не только учеба – цель моя перетащить сюда родителей. Вернуть их в Россию.
Привыкание шло медленно и тяжело. Тут все сплелось – и измена Володи, и одиночество, и совершенно иные условия существования, и страшная тоска по дому.
За окном серое, цвета застиранного белья, ленинградское утро, такой же свет будет в течение всего короткого дня. Тихо говорит репродуктор. Девчонки (их семь в моей комнате в общежитии на Мытне) встали, шумят, горит лампочка в двести свечей под потолком. Немки, Гизела и Лиебгард, гогочут, они только что умылись до пояса холодной водой в умывалке. Китаянка тихо одевается. Нина, Маша и Лера завтракают в складчину тут же, рядом с моей кроватью, за единственным столом. Моя кровать – в шаге от двери. Накрывшись с головой одеялом, жду, когда они уйдут на лекции. Я неделю как вернулась с ноябрьских праздников из Москвы (где, по милости Милена, увидела воочию измену Володи), меня бьет дрожь и днем и ночью. И днем и ночью живу стиснув зубы, так что утром едва разжимаю рот. Я, которой мама говорила: «Ингочка, ну что ты, как дурочка, все время смеешься», – не смеюсь. Я не смеюсь целый год.
Я страдаю от застенчивости, я не могу крикнуть: «не шумите», не могу раздеться, пока в комнате горит свет. Сколько раз по вечерам я выхожу из читалки, иду по длинному, обшарпанному, темному коридору, дохожу до нашей комнаты – и если из-под двери пробивается полоска света, разворачиваюсь и тихо бреду обратно в читалку. Китаянка, кажется, одна присматривается ко мне.
– Ты боишься ответственности, – говорит она, – ты не можешь сделать замечание.
Гизела и Лиебгард открыто презирают меня и что-то говорят оскорбительное, когда я расчесываю косы в присутствии их немецких парней. А я с трудом переношу немецкую отрывистую речь и режущий ухо смех. Рыльские воспоминания, казалось канувшие навсегда, оживают во мне.
Нина и Маша были на фронте. Обе были замужем, мужья убиты. Нина и Маша были намного старше нас всех. Маша, тоненькая, тихая, часто плачет, учеба ей дается с трудом. Нина – маленькая, верткая, похожая на обезьянку.
– Я думала – такой счастливой быть невозможно, – рассказывает Нина, и ее морщинистое лицо сияет. – Война кончалась, мы уже в Германии. У нас с Алешей кровать была – хоть поперек ложись. А покрывало! И вот Алеша улетит на задание, а я верчусь на кровати так и эдак – то поперек лягу, то вдоль, то наискосок. Считаю часы. Наконец возвращаются. Мы все выбегаем на аэродром. Улетели девять, возвращаются семь. И каждая думает: «Кто? Кто?»
С Машей и Ниной я делюсь кофточками, блузками, Маша благодарит, а Нина
перед отъездом на каникулы крадет у меня синий вязаный шерстяной жакет и Володин платок – ярко-желтый с синим глобусом посередине, прекрасный платок. С исчезновением платка у меня ничего не осталось на память от Володи.Я пишу родителям:
Мамочка, если бы ты знала, как я хочу очутиться там у вас и отдохнуть от всего этого. Этим летом поедем отдыхать туда, где нет людей…
Папа, я только теперь очень хорошо поняла твои слова, которые ты мне говорил два года тому назад: «Ближе родителей у тебя никого не было и не может быть».
Дорогая мамочка! Милая моя! За что ты меня так любишь? Прекрасная, самая лучшая из тех, кого я знала, знаю и буду знать. Я исполню все твои наставления, будь спокойна. Когда со мной может что-нибудь случиться, то я думаю прежде всего о тебе. И больше всего боюсь за тебя. Недавно девчонки рассуждали об именах, и мне показалось, что самое красивое имя твое и оно так идет тебе. Удивилась, как я раньше этого не замечала. Если у меня когда-нибудь будет дочка, то и речи не может быть о другом имени.
Каждый день я бегаю по Биржевому мосту, пересекаю площадь перед Биржей и попадаю в красное длинное здание бывших «12 коллегий», а теперь – университета. Я тороплюсь на лекции, стараюсь незаметно проскочить вместе со всеми в лекционный зал. Но однажды я опаздываю, меня охватывает дикий страх, я не могу заставить себя войти в переполненный зал и выдержать сто пар глаз, устремленных на меня. Я пробегаю мимо двери, ведущей в аудиторию, бегу, будто Меньшиков от плети Петра, биологический факультет кончается, начинается геологический, я поворачиваю назад. Ноги дрожат, с головой творится что-то невообразимое – кажется, сейчас грохнусь в обморок. Я делаю шаг, дверь в аудиторию открывается мне навстречу.
– Тебе сюда?
– Да, – киваю я.
Глаза. Глаза, глаза, как в болоте, наполненном лягушками. Только глаза, сверху донизу, от первого ряда до последнего… Все смотрят на меня. Согнувшись, я проскакиваю к первому свободному сиденью и чувствую, как этот сотрясающий меня страх начинает спадать – я слилась с толпой. В перерыве ко мне поворачивается Люся Вдовиченко и протягивает бутерброд с ливерной колбасой. Эта щупленькая беленькая девочка полюбила меня. Не знаю, за что, скорее всего – она чувствовала во мне отчаяние. Потомственная ленинградка, она держалась не то чтобы стеснительно, но тихо и незаметно, ни с кем не сближаясь. Ее разговоры, ее облик и отличное от остальных поведение напоминали мне героинь Достоевского. Я рассказывала про дом, шмыгая носом. Она приглашала в гости. Целовала мне руки. Рассказывала про свою не очень счастливую жизнь. Кажется, она жила только с бабушкой. Какую опасность я увидела в дружбе с этой чистой, тихой, худенькой девочкой? Боязнь потерять свободу? Боязнь связать себя? Да. Возможно. Больше всего я дорожила своей независимостью. Но, скорее всего, нервы не выдерживали такого накала откровенности. И я бросила Люсю. Помню ее большие голубые глаза, обращенные ко мне, когда я села на лекции далеко позади от нее. И все же она какое-то время все еще продолжала подходить ко мне и протягивать завтрак. Презирая себя, я впивалась зубами в пахучий бутерброд. Я все еще не могла себя заставить зайти в столовую, по утрам я забегала в магазин, покупала две булочки, покрытые чем-то сладким, – вроде плюшек из детства, засовывала их в карман пальто и потихоньку доставала кусочек за кусочком. На ходу съедала.
Я не люблю биологию, мне неинтересно на лекциях. Я брожу по Ленинграду, спускаюсь к Неве и долго стою на серых, истертых Невой ступенях, смотрю и смотрю на Исаакий, трогаю сфинксов, замираю при виде Адмиралтейства, меня мучит запах свежего асфальта, запах «сорокового года», вливавшийся тогда в наши окна на Ломанском. Брожу по Невскому, по набережным, и моя рука не отрывается от гранитных парапетов. Мчусь на улицу Карла Маркса, разыскиваю дом, где началась моя сознательная жизнь, спрашиваю у оторопевших стражей: где же находится кафедра боевых отравляющих веществ, на которой работал мой папа? Штаб ВМА… «Кресты»… Гороховая улица… Помню шепот мамы: «Проклятая улица, на Гороховой – дом НКВД». Да, Гороховая, в то время – улица Дзержинского, еще связана с арестом папы.