Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)
Шрифт:

Дядя Жоржик с тетей Тасей приехали в Ленинград на конференцию, остановились в гостинице «Астория». Я лежала со страшной гнойной ангиной. Их посещение взбудоражило весь этаж моего общежития на Мытнинской. Никто не мог поверить, что у меня такие родственники. Приходили и спрашивали: «К тебе приезжали? Действительно твой дядя? А кто они такие?»

Теперь представляю наш длинный темный коридор, обшарпанную лестницу, умывалку, совместную с туалетными кабинками, со всегда распахнутой дверью в коридор, из которой несется сильный запах хлорки, снующих студенток в коротких ситцевых халатиках. И вдруг появляются двое высоких, красивых, элегантно одетых людей – тетя Тася в сером летнем пальто и синей шляпке, дядя Жоржик в светлом летнем пальто, с букетом фиалок в руке… Они идут медленно по коридору,

они из другого мира. Это всем понятно. Седовласый, с веселыми карими глазами мужчина, и красивая высокая дама. Они медленно продвигались по коридору, разыскивая мою комнату. Но больше всего поразило моих девчонок уважительное к ним отношение со стороны столь важной пары.

Из моих писем той поры:

Папа отчаялся в моей заинтересованности биологией. Но я думаю, что у меня она со временем разовьется, т. к. становится все интереснее. Мы ходили в ФИН (физиологический институт), работали на собаках – так там очень интересно.

Папа говорит, что я все о музыке, а об университете ничего. Но я все-таки опять напишу о музыке. Последняя лекция была о Бетховене. Играли 1-ю сонату, ту часть, которую ты, мамочка, больше всего любила. Почему папа сказал, что я живу черт-те чем, а не разумом?

Мамочка, ты спрашиваешь про Шишкина (Володя Червенков – И.М.). Я ничего не знаю, да, по правде, и не хочу. Про Милена не знаю тоже, собирается ли он жениться или нет. Он что-то говорил Наде, что хочет, но еще не решил. Надя ему советовала поторопиться, а то там не найдет таких. Он указал на мою фотографию и спросил: «Почему? Смотри, какая красавица». Все это ерунда, я все дальше и дальше отхожу от наших бывших мальчишек.

У меня сейчас внутри происходит борьба, да какая! Я иногда жалею, что рядом со мной никого нет. Толком не с кем посоветоваться. Я не знаю, что лучше – остаться такой или измениться в сторону Татки и Нади, хотя бы немного.

По вечерам в субботу на первом этаже, в помещении, напоминавшем подвал, устраивались танцы. Помнится длинный коридор, звучала «Риорита». Я, в черненьком узеньком платьице с белым воротничком, вхожу в большую комнату, за рядом незавешенных окон почти на уровне тротуара – непроглядная темень, под потолком висит одинокая яркая лампа без абажура. Крутятся пары…

Как-то раз меня пригласил высокий черноволосый парень в тельняшке, поверх которой был надет пиджак, с пустым левым рукавом. Я протанцевала с ним один танец, он пригласил опять, потом опять… Так продолжалось несколько вечеров. Парень был высокий, худощавый, с правильными чертами окаменевшего лица. Танцевал он хорошо, легко и крепко держал меня правой рукой, пустой рукав его пиджака носился за нами, когда мы кружились в вальсе. В какой-то раз, когда он опять пригласил меня, он сказал:

– Вы отличаетесь от других.

Жизнь уже начала свою работу, и я уже понимала, что не самая лучшая, не самая красивая, не самая умная и вообще не самая-самая…

– Ничем не отличаюсь.

– На протяжении нескольких вечеров вы доказали, что не похожи на других.

Я пугаюсь объяснения и, когда он отделяется от стенки и уверенно подходит ко мне в следующий раз, я говорю:

– Я не танцую.

Парень кричит:

– Почему? Почему?

Он рвется побить то ли меня, то ли моего партнера.

– Пьяный, – брезгливо говорят немцы.

Однажды на танцах меня приглашает чех – высокий, худощавый парень, простого вида. После танцев, как мне стало известно потом, он сказал: «Или она уже через все прошла и опытная, или она еще совершенно ничего не знает». Чтобы доказать мою испорченность, чех, имя которого мне до сих пор произносить противно, выстраивает такую сцену – мы гуляем с ним на Стрелке, уже весна, белые ночи. В открытом скверике полукругом стоят скамейки. Чех время от времени, будто играя, толкает на скамейку, склоняется надо мной, и тогда из-за колонн Биржи раздается свист. Так повторяется несколько раз – я валюсь на скамейку, он склоняется надо мной, и пронзительный свист. Мне все равно. Мне абсолютно безразлично. Я его не люблю. Я не верю его

объяснениям. Но я все еще не понимаю, что он старается доказать на глазах своих сограждан, спрятавшихся за колонами Биржи.

– Они мне не верят, что я могу любить, – говорит он.

Вспоминать об этом противно, теперь-то я все понимаю.

Раз в неделю я бегаю на Главпочтамт. Поздним вечером мы с Риткой, моей самой любимой подругой, рыжеволосой, с характерным «сибирским» разрезом голубоватых глаз, безалаберной, умной, веселой, не очень счастливой сиротой, бежим через Биржевой мост, пересекаем Стрелку, через Дворцовый мост, через Дворцовую площадь и вот уже входим под арку Главного штаба. На почтамте мы просиживаем иногда час, ожидая связи с Софией. Потом медленно возвращаемся. Страха никакого. Никаких опасений.

Из письма:

Скоро, скоро я вас увижу. Это доходит до помешательства. Я столько раз за день вспоминаю вас, что мне уже, наверное, перестали верить. Одна ты, мамочка, конечно, веришь мне. Потому что, я думаю, сильней твоей любви ни у одного человека нет. Осталось мне до отъезда десять дней.

На протяжении всей моей жизни расставания с родителями были для меня убийственны, я умирала от жалости к маме. Незабываемая картина: я в окне вагона, мама на перроне, рядом, конечно, и папа и Вовка, но я вижу только маму. Мы обе не плачем, напряженно всматриваемся друг в друга, сила взгляда такова, что кажется, протянут канат. Серые напряженные глаза… Я будто касаюсь трепещущей плоти, я вбираю в себя этот взгляд так, что до сих пор, как наяву, ясно вижу серые глаза, наполненные до краев любовью и болью. Прижав ко рту руку, смотрю не отрываясь. На протяжении двадцати пяти лет каждый раз, расставаясь с мамой, я прощалась навсегда. И только единственный раз – за четыре месяца до ее смерти – я попрощалась спокойно, уверенная, что через два месяца она приедет ко мне. Единственный раз.

Вошла в купе, и когда поезд тронулся, я заревела белугой. После испугалась, что люди сбегутся. Куда ни посмотришь, все напоминало, что из дома только что уехала, и уехала на год. Везде были, мамочка, твои руки… Раньше я просто любила, а теперь стала осознавать, за что. В общем, получилось как у Леонардо да Винчи: «Любовь есть дочь великого Познания».

Я только час как покинула Софию. Мелькают 23 туннеля, потом Червен Бряг, потом Плевен, с крытым темным перроном, потом Русе, мост, и все. Я все дальше и дальше от дома.

Проходит год, два, три… Мне девятнадцать, двадцать, двадцать два… Все политические события того десятилетия после смерти Сталина, произведшие переворот в жизни страны, – мимо меня. Папа в этом возрасте чего только не видел, с чем только не сталкивался! И организация первого антифашистского восстания, и тюрьмы, и лишения, и главное – сознание, для чего и во имя чего живет. А на мне природа отдыхает. Я, как ни странно, потеряла интерес к происходящему в стране после прекращения дела врачей и их реабилитации. Ведь совсем недавно я была потрясена коварством тех, фамилии которых запомнились с детства и произносились папой с благоговением. После их реабилитации – перестала верить тому, что говорят по радио и пишут в газетах. Даже слухи, что «ленинградское дело» тоже было сфабриковано, оставили меня равнодушной. Я даже проглядела арест и расстрел Берии. Проглядела я и приход Хрущева.

Первое событие, заставившее меня очнуться и заинтересоваться не только родителями, университетом, Ленинградом, был XX съезд партии. «Это – как вторая революция по значению. Это вторая революция», – пишу я в Софию.

14 марта 1956 года на механико-математическом факультете ЛГУ, в самой большой аудитории, которая была забита до отказа студентами, один из членов парткома в течение четырех часов зачитывал доклад Хрущева на XX съезде. Я не помню большой радости – скорее, боль и растерянность. Признать, что на протяжении долгих лет страной руководил преступник, было мне не по плечу. Я просто постаралась не думать. Я испытывала и испытываю боль. Боль за страну, боль за погубленную идею. Боль – и еще стыд.

Поделиться с друзьями: